Виктор Курочкин - На войне как на войне (сборник)
— Я одинокая, а ты одиночше меня. Ты такой одинокий, хуже, чем крот. Мне и тебя, и себя жалко. Потому я и хожу к тебе.
Крепко сжав ладонями виски, Отелков стал думать, где бы раздобыть хоть рубля три. Думал долго и не заметил, как уснул.
Когда Иван Алексеевич проснулся, в доме было совсем темно. Он понял, что солнце сместилось и теперь светит не в ставни, а в глухую стену. Отелков встал, завернулся в халат, вытолкнул железный стержень засова, и ставни с грохотом распахнулись. Он открыл окно, лениво опустился на стул и стал смотреть на улицу.
Стоял безоблачный душный июльский полдень. Из сада в комнату, как из раскаленной печки, втягивался плотный, горячий воздух. Иван Алексеевич отодвинул стул, закурил, облокотился на подоконник.
Все изнывало от жары. Тополя, бессильно опустив ветви, бросали на землю жидкие, короткие тени. Густой малинник вдоль забора вывернулся наизнанку, поседел и не шелохнется. Опустив хвосты, уныло бродили соседские куры. Под кустом крыжовника, положив на лапы голову, парился Урод. Мокрый язык вывалился из пасти и трепыхался, как тряпка. За забором, словно подмасленная сковорода, блестела асфальтовая дорога. Взгляд Отелкова уперся в железнодорожную насыпь с желтыми плешинами песка и мелкой ржавой травой.
Ничто так не раздражало Отелкова, как эта насыпь. Вот уже тринадцать лет она торчит перед его глазами и до того обрыдла, что даже в самые отрадные минуты жизни Иван Алексеевич старается не открывать ставни, чтобы не испортить себе настроения. Но и это мало помогает. Когда по ней с чугунным грохотом ползет тяжеловесный состав, дом трясется и звякает, как телега с кухонной посудой.
Настроение у Отелкова было хуже, чем отвратительное. Давило не только безденежье, но и отсутствие каких-либо перспектив. Роль, на которую он рассчитывал, отдали другому, по мнению Ивана Алексеевича, совершенно бездарному артисту. Режиссер-постановщик, злой, желчный, весь утыканный остротами, как еж иглами, насмешливо сказал ему:
— Вы, Отелков, умеете играть только себя. А такой роли у меня в фильме нет. Подождите, напишут, тогда и поработаем.
— «Играете только себя», — медленно, по складам повторил Отелков и горько усмехнулся. — Разве только я один? А эта дутая знаменитость Сомов — штатный исполнитель бюрократов? Антон Кондаков, положительный герой, первый любовник, заштампованный, как больничный лист… Сыграл двадцать лет назад композитора, так с тех пор и валяет всех на одну колодку: и офицера, и инженера, и тракториста, и футболиста. А психопатки от него без ума: «Вы смотрели новый фильм? Там Кондаков. Прелесть, сплошное обаяние».
Иван Алексеевич выругался и выплюнул окурок под окно.
— Ивану Ляксеичу — мое почтение! — продребезжал у забора старческий голосок.
Отелков поднял глаза, прищурился. Над забором, как одуванчик, качалась седая головка Штукина по прозвищу Яй-бога.
— Степан Емельяныч, здравствуй, — стараясь быть ласковым, приветствовал его Отелков.
— Иду, мотрю, яй-бога, сидит наш Иван Ляксеич, отдыхает, природой наслаждается, так сказать, во-о-от, — протянул Степан Емельяныч и, сжав в кулаке бороденку, хихикнул.
Отелков хотел грустно улыбнуться, но вместо улыбки лицо брезгливо сморщилось: «Сейчас начнет расхваливать». Не успел Иван Алексеевич и подумать об этом, как старик заговорил торопливо, взахлеб:
— Мотрю вчера телевизор, а вы там, Иван Ляксеич, роль разыгрываете, яй-бога, хорошо. Кричу: «Баба, мотри, Иван Ляксеич роль разыгрывает». Правда, маловато, а хорошо, яй-бога, хорошо, аж слезу жмет! Горжусь тобой, виноват, вами, Иван Ляксеич, яй-бога, горжусь и всем говорю: «Иван Ляксеич — мой старый знакомый. Мы с ним эва с какого времени знаемся».
Отелков с трудом сдержал себя, чтобы не закричать: «Пшел прочь, старый идиот!» Степан Емельяныч, сам того не желая, нанес Отелкову удар, как говорят, в запрещенное место. Ничего не было оскорбительней для Отелкова, чем роль, которую так расхваливал Штукин. Для артиста это предел падения. Исполнять в театре шаги за сценой в сто раз почетнее, нежели роль, на которую согласился Иван Алексеевич. В короткометражке о мухах, отхожих местах и помойках он изображал санитарного начальника в белом халате, вся роль которого сводилась к тому, чтобы снять трубку телефона, набрать номер и сказать: «Алло».
Степан Емельяныч, не ведая, что творится в душе Отелкова, продолжал вовсю восхищаться талантами Ивана Алексеевича.
— А еще вы играли этого… как его… в шляпе с бородой… Ну и хорошо же, яй-бога, смотришь не насмотришься. Важный такой, и походка, и голос. Мотрю и говорю своей бабе: «Яй-бога, как есть вылятый наш Иван Ляксеич».
Отелков поморщился.
— Полно вам, Степан Емельяныч, хватит.
Какое там хватит! Штукин только разошелся.
— Уж очень вы важно, Иван Ляксеич, в кино представляетесь. Яй-бога, как министр. А где вы нонче-то играете?
— Пока снимаюсь. А как выйдет картина, сам лично приглашу. Билет бесплатный дам.
— Неужто со мной пойдешь? — И Степан Емельяныч чуть не задохнулся от радости.
Отелков, чтоб отвязаться от старика, солидно заверил, что обязательно пойдет с ним в кино.
Но и эта уловка ни к чему не привела. Степан Емельяныч зачастил и посыпал, как глухарь:
— А уж я-то, Иван Ляксеич, так вас люблю, так уважаю… Яй-бога, смотришь кино и радуешься.
К счастью, болтовню старика заглушил пронзительный женский голос:
— Ты чего это там стоишь-то? Куда я тебя послала-то? Опять словоблудишь-то?
Степан Емельяныч дернулся, как на шарнирах, и, сгорбясь, трусцой побежал вдоль забора.
Несмотря на то что Штукин был несносный говорун и к тому же враль бесподобный, Иван Алексеевич относился к нему милостиво и даже снисходил до того, что здоровался за руку. Старик же бескорыстно был ему предан и, как только мог, славил в Фуражках Отелкова. Нравилось ли это Ивану Алексеевичу или не нравилось, по крайней мере он не препятствовал.
Штукин не врал только в одном — что давно знается с Отелковым. Иван Алексеевич познакомился с ним, когда Штукин еще работал в бане кочегаром, а сам он учился в театральном институте.
Как-то Степан Степаныч Отелков совершенно некстати заболел, да так, что не смог встать с дивана, чтобы пойти в баню, в свой ларек. А идти позарез надо было. Там стояли две полные бочки пива. Погода была жаркая, и пиво грозилось загулять и скиснуть. Иван Алексеевич не мог отказать дядюшке в просьбе — помочь ему распродать пиво.
— Когда тебе, Ванюшка, понадобится заряжать бочку, покличь кочегара Степку Штукина — Яй-богу. Он у ларька все время околачивается. Такой юркий, тощий и грязный, как навозный жук. За кружку пива он все, что хошь, сделает, — наставлял Степан Степаныч племянника.
Когда Иван Алексеевич подходил к ларьку, там уже стояла толпа мужиков. Среди них он узнал и Штукина. Тот что-то кому-то доказывал. Все у него при этом болталось и двигалось, словно голова его, руки и ноги были пришиты к туловищу кое-как, на живую нитку.
Иван Алексеевич открыл ларек, и Штукин суетливо начал обшаривать свои карманы, высыпал в руку Ивана Алексеевича несколько медяков и виновато забормотал:
— Маленькую. Извините, там не хвата… Занесу… яй-бога, занесу. Спроси у кого хошь, занесу. Твой дядюшка меня хорошо знает, яй-бога, меня тут все знают… Штукин я, кочегар…
Иван Алексеевич вместо маленькой налил ему большую. Впрочем, молодой буфетчик не скупился: кружки наполнял до краев, охотно верил в долг и даже сам навязывал: «Чего там маленькую! Дуй большую. Деньги после занесешь».
Небывалая щедрость продавца вдохновила фуражкинских пиволюбов. Хвост очереди со двора бани вывалился на улицу. Кочегар Штукин побежал в третий раз занимать очередь и вдруг остановился.
«Степан, а ведь это непорядок, — подумал он. — Раньше ты один мог задарма выпить кружку пива. А теперь все, кто хочет. Непорядок, Степан, яй-бога, непорядок! Тебя ни за что ни про что со всеми сравняли».
Штукин сначала растерялся, потом расстроился, наконец возмутился и со всех ног бросился к Степану Отелкову.
Тот спокойно выслушал рассказ Штукина о художествах племянника и, вместо того чтобы отблагодарить его за столь важное сообщение, сказал довольно-таки оскорбительно:
— Колун ты, Яй-бога, тупой колун. Ведь он же готовит себя в артисты. А какой же это артист, если будет трястись над кружкой пива? У артиста должна быть душа широкая, с размахом. — Отелков перекрестился и, вытирая слезы, пробормотал: — Теперь я спокоен за племяша. Правильную дорогу выбрал. Артист из него получится что надо.
Штукин обалдело смотрел на Отелкова. Но восхищение перед широкой душой артиста невольно передалось и ему. С тех пор старик самозабвенно влюбился в Ивана Алексеевича.
Иван Алексеевич не любил копаться в прошлом: прошлое его было значительно лучше настоящего, а в будущее он и заглянуть страшился. Но думы о прошлом сами налетали как осенние мухи, больно кусали, и было очень тоскливо.