Антонина Коптяева - Товарищ Анна
— Никакой! — прошептала Анна, подходя к кроватке дочери.
Маринка спала неспокойно. Что-то снилось ей: она морщилась, вертела головёнкой. Анна прижалась губами к её виску. Такие пушистые волосики! Детёныш был ещё совсем крошечный, и горло у него почему-то завязано белым платком.
«Болеет она, — подумала Анна, жадно всматриваясь в любимые черты ребёнка. — А мы со своими делами забросили её!»
Горестный стон чуть не вырвался у Анны. Боясь разбудить Маринку, она выбежала из спальни. Она метнулась в столовую и тут, уже не в силах владеть собой, опустилась на ковёр у дивана, уронила в ладони голову, сотрясаясь всем телом от сдавленно-глухих, бесслёзных рыданий.
24
Эти рыдания без слёз, не принесшие Анне облегчения, вызвали у неё такую усталость, что она уснула тут же, прислонясь к дивану плечом и затылком; одна рука её, согнутая в локте, была неловко подвёрнута, другая бессильно свисала вдоль туловища, касаясь пальцами пола. В этой позе пьяного от усталости человека, с закинутым, болезненно нахмуренным лицом, Анна проспала часа два.
Пробуждение было мучительно. Сидя на полу, она с трудом вытянула, распрямила ноги, долго растирала онемевшую руку; в голове у неё гудело, болел затылок, даже вся кожа головы. Анна пересела на диван, распустила волосы, морщась от боли, расчесала их.
Часики показывали шесть утра. Осторожно ступая, Анна прошла на кухню, где позёвывала проснувшаяся Клавдия.
— Что с Мариной? — спросила Анна, включая свет и прикрывая дверь в коридор. — Вызовите сегодня врача, пусть он посмотрит её. Я вернусь домой к двенадцати. Нет, нет, можете сейчас не вставать, — поспешно добавила она, глядя на худые, жилистые ноги Клавдии, на длинные шнурки её полосатой юбки, которые та начала было завязывать над своими прямыми бёдрами. — Я не буду завтракать.
У вешалки Анна натянула суконные брюки, сапожки, надела тёплую куртку, шапочку-папаху и, заправляя её резинку под узел волос, вышла из дома. Холодный воздух освежил её открытый лоб и щёки (Анна сразу вспомнила, что забыла умыться). Но тут же по спине её потекла зябкая дрожь: на ступеньках крыльца, на досках, вдавленных, втоптанных в высохшую грязь, на траве по косогору лежал сплошной иней первого крепкого утренника. Анна сильно вдохнула морозный воздух и поморщилась от боли в груди.
— Эка, до чего довздыхалась! — укоризненно сказала она себе и пошла по дорожке.
Внизу она замешкалась, не решив еще, с чего начать свой рабочий день: пройти ли в механическую мастерскую, где срочно склёпывали по новому проекту трубный обогатитель для гидравлики, или сразу проехать на лесозаготовки?
В голове у неё всё мутилось, ноги подкашивались. Она хотела бы залечь в тёмном углу и лежать, никуда не показываясь, никого не видя.
Впервые Анна почувствовала всю тяжесть своих обязанностей. У неё разрывалась душа от огромного горя, а она должна была думать о том, чем заняты были окружавшие её люди.
Никто из этих людей не думал о том, как ей тяжело. Наоборот, все осаждали её деловыми и личными просьбами, растаскивая на тысячи кусков каждый день её жизни. Нет, она никого не хотела видеть сейчас, но и домой возвращаться было невозможно. В лес! Да, конечно. И она круто свернула к конному двору.
Пока конюх, поставленный временно вместо Ковбы, выводил из стойла, поил и осёдлывал Хунхуза, Анна стояла, прислонясь к новой, ещё сухой колоде, смотрела на чисто выметенный, рыжий от навоза двор, на яркобелые от инея былинки просыпанного ночью сена; слушала фырканье и звучное жевание коней и постукивание их подков по деревянным настилам, вдыхала крепкий запах конюшни, и чувство тоскливого отчуждения от всего этого — почти неестественного в своей спокойной простоте — овладело ею. Поёживаясь от нервного озноба, она приняла поводья из рук конюха и, почти не ощущая тяжести своего тела, села в седло.
Синие сумерки переходили в рассвет, наливались румянцем. Истончалась, бледнела ущербная луна. Как она мучила своим светом Анну в эти бессонные ночи! Но луна уже постарела. Какие-то пятна двигались по ней, разрыхляли её, — казалось, сквозь неё проглядывало самое небо.
— Так тебе и надо! — прошептала Анна и остановила лошадь над перевалом.
Солнце уже улыбалось земле, земля улыбалась солнцу блеском каждой песчинки, каждой иголочки изморози. Только Анна смотрела на всё неподвижно застывшим взглядом.
— Так тебе и надо! — громко сказал ей кто-то.
Она вздрогнула. Неужели она сама произнесла эти слова?
25
Анна оставила лошадь у барака и пошла по делянкам. Тонкое серебро инея уже оплывало с верхних ветвей леса, блестели на солнце мокрые сучья, и редкие листья, и падавшие и копившиеся на них огнистые капли; искрились выхватываемые вдруг солнечными лучами верхушки высокого лиственного подлеска, точно покрытые белым кружевом; вздыхала, выпрямлялась, согретая, мокрая до корней трава на крутосклоне, и, как слёзы, стекала влага по смуглой коре сломленной придорожной сосны. Лес вздыхал, томился и в мощной своей скорби томил ожиданием белого, подобного смерти покоя зимы.
Здесь всё было огромно: и деревья, и очищенные от коры брёвна, светлые, точно восковые, и сами лесорубы — громкоголосые мужики.
Вместе с десятником Анна поднялась на вершину водораздела, и десятник-бурят, работавший раньше на вишерских лесозаготовках, показал, в каком месте и как можно сделать ледяную дорожку для лесоспуска.
— На Вишере она здорово помогла нам, — оживлённо говорил он, сверкая узкими глазами. — Это очень дешево. Это очень выгодно.
Они вернулись на делянку, когда лесорубы, вдосталь намахавшись топорами и пилами, отдыхали у костра перед своим шалашом. В располосованной сучьями ватной одежде, обросшие щетиной, они полулежали прямо на земле, как лесные разбойники. Отточенные топоры их хищно поблескивали в стороне, всаженные полукружьем в широкий пень.
Лесники пили чёрный, как дёготь, чай с брусникой. Куски пшеничного хлеба были свалены грудой на чьей-то поношенной телогрейке.
— Чать пить с нами, Анна Сергеевна! Душу попарить! — ласково предложил Ковба, временно посланный на лесозаготовки вместе с другими рабочими, но как будто здесь, в лесу, и родившийся.
Он налил ей большую кружку, подвинул большую миску с сахаром.
Чай пах дымом. Мелкие соринки плавали в нём. Анна ела хлеб, порушенный неотмываемо чёрными мужскими руками, черпала деревянной ложкой ягоду из общей миски.
Лесорубы, смеясь, рассказывали ей, что Ковба совсем истосковался по конюшне, что он пробовал кого-то из них зануздать спросонья вместо Хунхуза и каждую ночь кричит:
— Тпру, ты, холера, урюк солёный!
Ковба смеялся вместе со всеми, щеря в косматой бороде жёлтые зубы, сплошные и крупные.
Потом он встал, ушёл куда-то и возвратился очень скоро с охапкой сена. Его встретили шутками, что все, мол, сыты, но он обратился к Анне, которую им так и не удалось рассмешить.
— Земля-то холодная. Сядь на сенцо, а мы песню сыграем.
Он положил сено на землю, но ещё помедлил, стряхивая с рукава прилипшие сухие травинки.
— Оно, правда, скучаю я тут, — сказал он тихо, и Анна подумала, что он хочет поскорее обратно на прииск, и это сено, и песня, которую он собирался сыграть, и давешнее угощение — всё просто-напросто является его заискиванием перед ней.
— Ничего, работать везде нужно, — произнесла она намеренно сухо.
— Знамо, нужно, — попрежнему тихо сказал Ковба, — только по Хунхузу я скучаю. Привык. А так и в лесу тоже свой интерес есть. Вот недавно, к примеру, случай какой был... Видел я, как один охотник пальнул в ястреба. И что ему взбрело такое! Птица красивая. Помехи здесь от неё никому нету. А он стрелил. Я неподалеку ягоду брал... Гляжу, падает. Камнем. Пал и лежит. Куча пера смятого. А охотничек-то из-за куста снизу посматривает — брать не идёт: неохота, знать, в гору лезть. И вот видим — ожил ястребок: голову поднял, крыло подтягивает да как глянул на нас через плечо, зорко да злобно так: «Эх, вы! Сволочи!» мол. И двинулся прочь. Только шагнул раза три и свалился. Дышит тяжко. Взъерошился. Кровь на нём. Однако вздохнул и опять зашагал. Глядим, крылья разводит... Лететь надо, а мочи нет. Упал, и так ему больно да тошно на ту боль: глаза — как угли. Про нас думать забыл. Глядим, рванулся ещё и побежал, потом крылами ударил и опять взлетел. Перья с него падают, кружатся, а он всё выше и выше и пошёл отмахивать. Эка птица сильная да гордая! Прямо до слёз она меня тронула. Вот ведь оно, дело-то какое бывает, Анна Сергеевна, — закончил Ковба и, глянув на понуренную голову Анны, добавил ещё внушительнее: — Птица, а гляди чего... Не сдаётся — да и всё тебе!
Из шалаша тем временем принесли гармошку, на которой весной играл Уваров. Без всякого ломания Ковба присел на чурбак у костра. Молодой гармонист, по прозвищу Расейский, чёрный как цыган, пристроился тут же. Сам Ковба давно не перебирал ладов, жалуясь на свои уже не чуткие пальцы.