Янка Брыль - Повести
Максим присел на мосту, пощупал шею, которую ему в этой неприветливой темноте придавило балкой, помолчал минутку, а потом вдруг залился своим беззвучным смехом. И Толя, как по сигналу, от всей души присоединился к нему.
Хохот их был вдруг прерван собачьим лаем. Ребята оглянулись.
— Добрый вечер, люди! — послышался голос мужчины, точно из-под земли появившегося на берегу. — Тише ты, Мурза! Пошел! Видать, проезжие?
Собака успокоилась, даже обнюхала Максима, обдав его теплым и щекочущим собачьим духом.
Дядька был инвалид, на деревяшке и с ружьем. Он, видимо, сторожил колхозный двор, постройки которого и высокие стога тускло вырисовывались на сером небе.
Толя узнал его: это был Соболь, вчерашний помольщик. Но Толя решил пока помолчать: не очень хотелось признаваться…
А Соболь, видать, не узнал его…
От предложения сторожа — занести вещи к нему в хату, «вот тут, недалеко», а самим пойти в сарай на сено — путники отказались.
— Что вы, будем вам ночь разбивать, — сказал Максим. — Мы ее сейчас вытащим.
Выложили из чайки на мост и перенесли на берег все свое хозяйство, затем дядька прислонил ружье к дереву, и они втроем, покряхтев, выволокли лодку на сушу. Толя сложил пожитки в носу лодки, в головах, и стал готовить ночлег. У него было сено, две плащ-палатки и Максимова, еще военная, шинель.
— А может, все-таки в хату бы, — еще раз предложил сторож, и в голосе его, несмотря на искреннее радушие, послышалась скрытая тревога из-за их соседства с колхозным добром.
Получив в ответ еще одно «спасибо», Соболь стал закуривать.
— Давайте моего, — протянул он хлопцам кисет. — Самосадику. Островецкого. А про новость вы, конечно, слыхали?
— Какую?
— Как это какую?.. А про налог?
— А что? — спросил Максим, незаметно толкнув Толю локтем.
— Как это что? Я сам по радио слушал, вот так, как с вами говорю. А сегодня мужики еще раз читали в газете, кто не слышал, да и кто слышал. Облегчение нашему брату. А как же! И налог убавили, и недоимки все скостили. И как это вы не слышали, а?
В голосе инвалида снова зазвучала нотка тревоги: что такие за люди — свои, не свои?.. И с ружьем, и часы на руках, и без шапок… Куда это им так не терпится, что и ночью не спят?
Почувствовав тревогу дядьки, Максим сказал:
— Слышали, конечно, и мы. Я, дядька, из Лозовичей, — прибавил он. — Нагорного сын, с мельницы. А это мой товарищ. Ясно?
— Ага! — нагнулся Соболь над Толей, который уже забрался под шинель и палатки. — Мое почтенье, товарищ студент! А я гляжу, да боюсь вляпаться: то ли знакомый, то ли нет? В прятки играете. Под одеяльце нырнули.
От этих слов у Толи в душе снова всплыли стыд и боль вчерашнего отступления. Но студент прикрыл их напускной веселостью.
— Добрый вечер, товарищ Соболь, — сказал он и принужденно засмеялся. — Я вас узнал, но вижу, что вы так испугались, — дай, думаю, проверим, что вы за страж.
— Испугался? Все может быть… А вы не слыхали, говорите?.. Да весь свет об этом услышал. А как же! Чего доброго, без батьки, сиротами, начнем лучше жить, чем при батьке. — Прислушавшись к паузе, он точно спохватился, что ляпнул лишнее. Стал поправлять себя: — И жить скоро начнем лучше, и войны, видать, не будет. Кого ж нам бояться? Всюду наша пролетарская струна прошла. Только б она как след звенела. А вы, должно, будете спать?
— Да уж, видно, так, — ответил Максим, укладываясь рядом с Толей. — Наша работа днем.
— И это верно. Я так днем поспал.
Он помолчал.
— А может, хлопцы, и правда в хату, — предложил еще раз. — У воды оно все ж таки проберет. Как-то негоже, чтоб свой человек, да возле твоей хаты, на холоде, ровно как собака.
Сквозь сладкую дрему Толя услышал, как Максим засмеялся, а потом сказал:
— Спасибо, дядька. Сколько уж тут осталось до утра.
А Соболь все никак не успокоится. Постоял, подумал и, преодолевая неловкость, снова заговорил:
— Может, еще и с поставками будет легче? А то кричат, а то гонят!.. «Первая заповедь»… По-моему, ты сначала погляди, чтоб с поля все было убрано как след, а тогда уже молоти. Ведь все оно наше, никуда не денется. Только бы его побольше было. По-хозяйски надо. А как же!.. Ну, спокойной ночи.
Уже засыпая, Толя слышал, как сторож пошел, шаркая по траве сапогом и деревяшкой, а потом за кустами свистом подозвал своего помощника.
День у путешественников начался до рассвета.
Первым проснулся Толя. Сначала что-то долго и настойчиво гудело ему в уши, дергая нервы, стараясь разбудить. И разбудило. Дум-дум-дум-дум… — гудел этот неумолимый и безжалостный кто-то. Дум-дум-дум…
Сперва по привычке, появившейся в Лозовичах, гуденье это он принял за грохот мельницы. Но здесь было что-то другое. Старая мельница шумела спокойнее, по-стариковски. А здесь звук был молодой, бодрый, сильный. Металлический стук мотора отзывался в мозгу короткими, отрывистыми ударами: дум-дум-дум-дум!
— Ну, что там? — сказал Толя, вылезая из-под плащ-палатки и шинели. — Чего ты дудишь? — повторил он, щурясь от света.
— Движок, — отвечал из своего суконно-брезентового гнезда Максим.
— Не спишь? Какой движок? Давай поглядим.
— Я себе это могу и без лишнего беспокойства представить, — лениво пробормотал разнежившийся в тепле аспирант. — Впрочем, чтоб ты мне тут с утра пораньше писательской морали не читал, скажу: во-первых, это довольно далеко от берега; во-вторых, все свои пожитки мы туда с собой не потащим, а в-третьих, и это главное, я там вчера, по пути домой, уже был. Электростанцию будут закладывать. Покуда привезли только локомобиль. Во, слышишь, и циркулярка запела. За сосенку взялись: шпунты для котлована опиливают. Что — тема? Правильно. Будешь назад добираться — поглядишь. Через неделю начнется самое интересное. А сейчас мы и так опаздываем. Ясно?
— Ну, коли ясно, так вставай.
— И-эх! — вскочил Максим. Он запрыгал на месте, босиком по росистой траве, в одних трусах, замахал руками. — И раз, и два, и три! Как же о-на тут, на-ша пар-ти-зан-ская Москва?! Гляди, — остановился он. — Ты только погляди, брат! Куда ж это, скажи на милость, подевались все художники?
Острова — красивая деревня. Отстроилась после войны. Ее в партизанские дни, как и многие другие села, где размещались отряды, лесные хлопцы называли Москвой. Сады и новые хаты раскинулись по обоим берегам Быстрянки, которая тут становилась шире. Хаты — не просто тяп-ляп, а обшитые тесом, с резными белыми и голубыми наличниками. Красные мальвы выглядывают из-за низких штакетин палисадников перед хатами, а по стенам зеленой сеткой выше окон вьется плющ. А сколько деревьев! И в садах, и на улице, и над рекой.
— Хорошо, правда? — спросил Максим. — Столбы и лампочки будут тут вполне кстати. Смотри, не хватает только, чтоб какая-нибудь островецкая красотка вышла на мостик. Такая румяная, тепленькая со сна. И чтоб улыбнулась. Что ты мне на это скажешь?
— Надень штаны, а то неловко будет. Ну, живо! Утки только что проснулись, и рыба завтракать собирается.
«Способ предков» на этот раз дался легче. Лодку перетащили через дорогу у моста без особых усилий. И вот она поплыла мимо огородов, деревьев и хат, в большие чистые окна которых заглядывала заря.
Течение Быстрянки почему-то снова ускорилось, словно река пошла по крутому уклону.
— Вот тут, брат, опять помчимся, — повернулся к Толе Максим. — Помнишь, где была прежде княжеская мельница? Полицаи взорвали ее. Во время блокады. Как раз здесь и будет колхозная ГЭС. Сейчас мы пойдем, как на Днепровских порогах.
И правда. Невдалеке, за крутым поворотом, Быстрянка разделялась на два рукава. И в каждый из них воду тянуло, как в воронку.
— Плакала твоя лодка, писатель! — крикнул Максим. — Левей, левей, бери!
Толя повернул по команде. Весело! Шумит, мчится вода, а где-то там, за деревьями правого берега, словно наигрывая марш, задорно гудит движок и звенит циркулярка. Горло воронки стало еще уже, старую лодку, не очень-то привыкшую к таким передрягам, рвануло вперед и, как с порога, шлепнуло днищем на глубину. Еще десяток метров быстрины, и рукава речки, вырвавшись из-за острова на раздолье, соединились. Быстрянка стала понемногу утихать, как бы чувствуя уже всю важность момента — свое слияние с могучей рекой.
Неман открылся их взорам торжественно-тихий, величественный.
За его широкой зеркальной гладью виден был пологий берег, а дальше на фоне заревого неба синей пилой — лес на горизонте. Мир голубых, розовых, зеленых красок тихого утра, роскошный мир воды, травы и солнца.
— Эх, красота! — воскликнул Максим. Он выпрямился во весь рост.
Толя тоже встал. После тяжелого весла ему захотелось вдруг взмахнуть руками и полететь над водой, как летают стрижи, или подскочить и бултыхнуться в эту голубую и розовую глубь, как бобр.