Владимир Вещунов - Дикий селезень. Сиротская зима (повести)
Отупляющая, гнетущая тяжесть легла на душу Михаила и давила, давила, и это было невыносимо, мучительно, и он, высвобождая голову из-под тяжелой одеревенелой руки матери, прошептал про себя: «Я во всем виноват. Прости, мама».
Сгорбившись, он взял руку матери и, ощутив ладонью коросточку, представил мать, упавшую на пол. Лицо матери покраснело, на нем выступила испарина, и мать, подняв руку, как бы отрицательно затрясла ладонью: не плачь, дескать, сынок, не плачь.
Нинка, загородив окно, гладила подбородком кота и без всякого стеснения глазела на встречу сына с умирающей матерью. Таська сидела с болонкой глубоко в кровати, выставив толстые ноги, теребила комок собачьей шерсти и тоже наблюдала за встречей.
Михаилу вдруг пришла в голову дикая мысль, что пышущие здоровьем животные и люди Моховы разжирели за счет матери, сжили ее со свету своим губительным сожительством. Он вдруг и сам испытал на себе какое-то тлетворное влияние, будто холонуло на него недужной сыростью. С отвращением Михаил ощутил свою сытую плоть. Стараясь отвлечься от дурных мыслей, он, успокаивая, грея в своей руке слабо вздрагивающую холодную руку матери, поднял глаза и над кроватью увидел настенные почеркушки, пятна, случайно составленные временем в зимний пейзаж: стога, лес… Что думалось матери при виде этого рисунка?.. Какая-то безысходность в нем… Безлюдье… Ловушка…
Осторожно, чтобы не нарываться глазами на Моховых, Михаил стал осматривать комнату, в которой родился и вырос. Таська обстановку почти полностью сменила. На цветном телевизоре красовалось зеркало в хрустальной оправе в виде сердца. Точно объемное, осязаемое отражение хрустальной люстры, на овальном полированном столе играла драгоценными гранями хрустальная ваза. Над Таськиной кроватью был прибит тяжелый ковер. Другой, запакованный в полиэтиленовую пленку, Моховы поставили на попа в углу. На стене возле двери, где раньше стучали ходики и в ажурной рамке красовался численник, сейчас сиротливо висел фотопортрет первоклашки Миши Забутина. Наголо остриженный ушастик в вельветке с большим пришитым белым воротничком растерянно смотрел на первосентябрьский мир. Видно, мать упросила дочь, увеличить старенькую фотку сына и вставить ее в рамку, выпиленную им самим, в которой прежде красовалась она, гордая, осанистая, точно какая-нибудь артистка…
2Перед тем как уехать к Михаилу, Ирина привела к свекрови участковую врачиху: дескать, на слово вы, Анна Федоровна, можете и не поверить, потому удостоверьтесь сами, что нельзя вам, путешествовать дальше двора.
Врачиха прослушала старуху, смерила давление, температуру и удовлетворенно хмыкнула:
— Белье у вас, бабушка, чистое, постелька тоже, чего же вы? Дочь вас содержит в порядке.
Анна Федоровна знала, что все этим и кончится. Все ровно сговорились и в один голос нахваливают Таську. Мол, баба жить умеет, тетя Нюра у нее всегда сытенькая, чистенькая, а что грубовата Таисия, так это от своей прямолинейности: правду-матку в глаза режет. Сама Таська кичилась своей прямотой: «Я люблю правду говорить, все как есть выскажу». И она высказывала матери: «Ну и сын у тебя. Не нужна ты ему. А что, неправда, что ли?»
Иван от такой правды все больше злобился на жену. По пьянке он даже стал поколачивать супружницу. Таська в свою очередь шумела на мать.
— Отступись ты от меня, ради бога. Терпения боле нет тебя слушать, — отмахивалась от нее Анна Федоровна и ложилась на свою кровать, отвернувшись к стене.
Что правда, то правда, Таська за порядком следила, Нину держала в строгости. Была экономной и умела принять свою большую моховскую родню. Со временем Анна Федоровна научилась не обижаться на нее. Спасибо и на том, что обстирывает да столует ее. А что приговаривает да оговаривает, так это натура у нее такая недушевная. Потому она всегда и одинаковая.
Анна Федоровна, хоть и притерпелась к дочери, но привыкнуть до конца никак не могла. Вроде еще не старая, а редко когда улыбнется или запоет. И чтобы всплакнуть — такого даже после Ивановых тумаков не бывало. Такая вот одинаковая, а потому и надоедная. Хуже горькой редьки надоела — спасу нет. Из-за того, знать, Иван и выходит из-под ее власти. Мужика где и прижучить надобно, а где и приголубить, улыбнуться, словцо доброе по-женски ласково произнесть. Ране-то поди что-то и было такое с ее стороны, а потом с годами черстветь стала. Да и она, мать-теща, меж них затесалась.
Анна Федоровна до кухни уже не добиралась, все больше лежала или сидела на кровати. Иногда с чьей-нибудь помощью усаживалась у окна и смотрела на глухую стену из серого кирпича. Похоже, лишние годы живет. И помирать пора, и сына рядом нет… Кто знает, как у него там, на краю света, новая жизнь складывается? Таська отписала Михаилу уговор, чтобы тот либо приезжал и отделялся с матерью, либо платил за уход не меньше семидесяти пяти рублей. Откуда у него такие деньги? Одному-то парню много ли надо — вот и слал то и дело посылки, переводы. А теперь вдвоем; Ирина поди еще не работает, да на переезд сколько угрохали. Знать, в долгах как в шелках, а эта скопидомка еще с них справляет. Дала бы людям осмотреться на новом месте. Таськина кубышка располным-полна. Пенсию старушечью себе забирает. Объела ее, что ли, мать родная? Дескать, сын есть сын и обязан помогать, а при деньгах он или нет, это ее, Таськи, не касается. В нонешние времена, дескать, за уход за старыми да хворыми, знаешь, сколько дерут. Это она-де еще по-родственному поблажку Мишке дала, скостила четвертную. А то бы стребовала сотню — и никаких гвоздей. Они там, на Дальнем Востоке много загребают: у них, мол, надбавки. Надбавки зазря не даются. Оно, конечно, правильней бы Михаилу приехать, отделиться от «родни» и допокоить мать. Сколько уж ей осталось — самую малость. И он без всяких так и сделал бы. Да ведь только что жену вызвал, как ее оставишь одную: кругом все незнакомое. Пообвыкнет Ирина, пооботрется, начнет работать, тогда уж Миша сорвется с места. А покуда, хоть и нет уже терпления, а живи, старая, как можешь. При сыне надо помереть, при своем родном.
Деньги после приезда Ирины Михаил высылал редкой помалу. Таська скрепя сердце мать обихаживала, но точила при этом, как ржа железо. Анна Федоровна по возможности старалась обходиться без нее, однако силы покидали ее. Однажды она, слезая с кровати, упала. Это случилось дней через десять после Октябрьских. Таська, избочась, выговаривала матери:
— Хоть ты и считаешься матерью, я почти что сама по себе росла. Теперь вот приходится убирать за тобой. Да за тебя сотни мало. А сынок твой и не чешется. Напишу вот ему, что ты на алименты подала. Он поди и там на хорошем счету числится. Пущай почухается. А то и на производство к нему накатаю, обчественность на ноги подниму — живо отрицание ему вынесут.
— Не надо, — задыхаясь, прохрипела Анна Федоровна и, опершись двумя руками на медную клюшечку, навалилась на нее всем телом. Клюшечка согнулась, и Анна Федоровна, чтобы не упасть, отшатнулась к стене:
— Я?.. На Жору не подала… а на сына не-е…
Таська передразнила мать:
— Не-е, не-е… Вот и зря не подала. Жалельщица нашлась. Тебя много жалеют? Оттрубила на кочегарке в золе, двоих поднимая… По себе знаю, как одной с дитем. Я-то не такая простофиля, на своего первого сразу же подала. Уж Ваня как молил, чтобы не брала чужих денег. Я, говорит, теперь есть у Нины, и алименты с бывшего мужика не справляй. Ему, видите, неудобно.
Терпение Анны Федоровны кончилось. Приготовив чистенькое погребальное белье и тапочки, она слегла в постель и начала умирать.
В тот же скандальный день ее разбило окончательно: тело одеревенело, только правая рука еще мало-мальски шевелилась. Участковый врач определила ей срок жизни: две недели, не больше, и Нина дала Михаилу телеграмму, что мать в тяжелом состоянии.
Умирающая ничего не ела. Когда Нина одной ложечкой растягивала ей рот, а другой пыталась палить молока, она подвижной еще рукой отрицательно качала.
Сильное сердце Анны Федоровны слабело. Она хорошо слышала, ощущала запахи. Сквозь дрожащую водяную пленку глаз различала день и ночь, и Анна Федоровна считала свои оставшиеся дни и ждала сына.
3Время от времени она впадала в забытье, в котором ничего не виделось и которое походило на смерть. И только на самом донышке этого бессознания едва шевелился червячок страха, что она умерла, не дождавшись сына. И Анна Федоровна поднималась из глубин небытия. Чаще всего она возвращалась оттуда днем, силилась расширить глаз, раздвинуть неплотные веки и видела сквозь щелку, как брезжит, словно сквозь толщу воды, сумеречный свет.
Анна Федоровна дождалась сына и узнала его. От него все так же пахло домашними пряниками, будто он только что пришлепал из кухни, где она уже напекла целую гору пряничных кругляшей и полумесяцев. Доброе время перенесло ее в самое светлое и счастливое, что было у нее в жизни. Ради этого стоило погодить со смертью. Теперь, при сыне, можно было спокойно умереть. Приклонив его голову к себе, Анна Федоровна многое хотела сказать, расспросить его обо всем, но говорить она уже не могла.