Летние гости - Владимир Арсентьевич Ситников
Почему-то и теперь эта женщина вызывала интерес. Как она изменилась. А ведь была что стрекозка. Как-то госпожа Жогина сказала матери, чтобы та привела своего Филю. Лет восемь было ему. Олечка любит играть в лошадку.
Филипп, насупившись, стоял в прихожей рядом с матерью. Вдруг по блестящему полу подбежала девчонка, показала ему язык. Он спрятался за мать.
— Иди, — подтолкнула его Мария, — сказали — гривенник дадут.
Он добросовестно бегал, стуча босыми пятками, и даже взбрыкивал, как жеребенок. Тупорылые старые валенки терпеливо ждали его в коридоре. Им сюда было нельзя.
Ольга взвизгивала, бегая за ним, и больно стегала поясом, но он терпел. Под конец упарившемуся коню принесли рыбный пирог, и он, забавляя хозяйку, ел на четвереньках. Видно, этим пирогом и попрекала его госпожа Жогина…
К концу дня Филипп стал ерзать на кровати: вот-вот должна была прийти из приюта мать. Ему стыдно было рассказывать о том, как по-дурному получил он свою рану, хотелось придумать что-нибудь, но он знал, что уже половине Вятки известно о том, как он всадил себе пулю. В подтверждение этого Маня-бой прибежала раньше обычного и, попричитав, погладив забинтованную ногу, как обычно, заключила:
— Мучитель! Нет ума, и не надо. Связался со своими большевиками, вот тебе и поделом.
Как помнил себя Филипп, мать всегда ругала его, и он привык к этому. Его даже не сердило это. А мать обижалась, если он спрашивал, зачем она ругается.
— Что ты. Да разве я ругаюсь? Я ведь тебя, мучителя, наставляю, — удивлялась она.
Все упреки матери были привычны. Филипп не слушал. Он думал о том, заберут ли из типографии все воззвания, и о том, что метранпаж все-таки зараза. Надо бы его проучить.
Когда мать смолкала, Филипп вставлял:
— Ага, ну-ну! Ну, ясно, — и снова обдумывал свое постыдное положение.
На другой день Филипп понял, что значит быть вовсе одному да еще в такое время, когда каждый человек на счету. Оказывается, нечего делать хворому хромому человеку. Вся работа на улице.
Он изловчился, подобрался к подоконнику, долго выбирал место, с которого видна была Пупыревская базарная площадь. Лабазы, лари, перечеркнутые крест-накрест коваными полосами, лавки с сырыми кожами и сапогами, чумазые мешки с углем, его любимый кустарный ряд: рогожи, лыко — снопами, целые копны лаптей. Налетай — недорого берем. И тут же веселый товар — игрушки из липы: как живые, поклевывают курицы деревянными носами, медведи бьют по липовой наковальне молотками. Видна трактирная вывеска в виде огромной подковы с лошадиной головой в середине — заведение разбогатевшего кузнеца Пупырева, по фамилии которого, видно, и окрестили площадь.
Слоняются солдаты, глазеют на базарные чудеса парнишки с белыми узелками, забыв о том, что надо бежать к отцам в мастерские.
Филипп тоже так глазел. И теперь бы побродил, да нога…
Жаль, не видно любимца Пупыревки ничейного козла Васьки. Над ним потешались до устали. Праздные зеваки подносили ему газету.
— Гли, читает. Читает. Грамотный козел. Борода, как у архиерея.
— Чего вычитал-то, Вась?
Васька смотрел-смотрел зрачком-черточкой в буквы, потом, изловчившись, хватал газету и начинал сердито жевать.
— Ха-ха, не глянется! Не то пишут. Ну, ты же старый козел. Новое тебе не по нутру. Верно, верно, Вася, новое не всем по нутру.
Лохматый, злой, как нечистая сила, Васька мог ударить рожищами ниже спины, мог слямзить ярушник у зазевавшейся бабы, клок сена прямо из-под морды лошади, поднявшись на задние ноги, мог хладнокровно содрать пахнущее клейстером воззвание новой власти. Васькой стращали детишек. А теперь прошел слух, что Вятский совнарком арестовал козла за контрреволюцию и держит вместе с арестованными буржуями и ворами в подвале Крестовой церкви.
Чего только не навыдумывает контра.
В конце концов Филиппу надоело смотреть через окно, и он взялся мастерить трость из ухватного черня. Будет трость, он сумеет куда угодно сходить. И не так уж это стыдно, что в себя пульнул. Все-таки огнестрельное ранение, не чирей.
За этим занятием и застиг его внезапный стук в дверь. Решив, что идет кто-нибудь из знакомых, Филипп бодро гаркнул:
— Налетай, подешевело!
Но на пороге стояла совсем незнакомая пунцовая с мороза, яркоглазая девчонка в цыганском полушалке. Филипп онемело сполз с постели, поправил лоскутное одеяло. «Что еще за новоявленная икона?»
— Это вы! — сказала уверенно девчонка и окинула взглядом подвал.
— Я, — ответил он не очень твердо. — А кого надо-то?
— Тебя, то есть вас.
— Ну?
Он вдруг вспомнил, что в типографии хлопотала около него эта самая девчонка, а может, похожая на эту. Он подумал, что надо бы подать единственный стул, пригласить, чтобы села. А может, не надо? Стул-то качается, колченогий.
— Вот меня послали, товарищ Солодянкин, — сказала девчонка, — чтобы я за всех извинилась. Больно нехорошо тогда получилось. Метранпажа выбирали, да он отбрехался. Ну как ваше здоровьице?
Филипп не был злопамятным.
— Пустяки, скоро подживет, — небрежно проговорил он, словно ему самое малое десяток раз приходилось стрелять себе в ногу.
Девчушка постояла, осматривая жилище комиссара Солодянкина, и ему, пожалуй, впервые стало не по себе оттого, что живет он в подвале, из которого видно только ноги прохожих, что с настенного камышового коврика смотрят львы с глупыми мордами, что обои совсем пожухли, что старое одеяло засалено и он, как блаженненький, теребит из него куделю, вместо того чтобы пригласить девчонку пройти.
— Может, вам что надо… лекарства какие? — спросила наконец девчонка.
— Не, — сказал он. — Я вот тростку себе делаю. Пойду скоро. А то дел полно.
— А я тебя давно знаю, — неожиданно выпалила девчонка. — Еще у тебя мать приютская кухарка. Маня-бой.
— Ну? — удивился он.
— Вот те бог, — девчонка взмахнула рукой перед своим носом.
Филиппу вдруг стало просто. Девчонка-то славная, бойкая. С такой говорухой не затоскуешь.
— Много знаешь. Наверное, в гимназии училась?
— А как же, — нашлась девчонка, — в матренинской гимназии да вдобавок прачешный институт.
— Ученая, — похвалил он. — А чего ты стоишь? Садись!
— Да нет, идти ведь надо. — А сама расстегнула тесную в груди шубейку, села. Глаза смешливые, так и искрятся.
— Ты, поди, голодный сидишь? — И вытащила из кармана что-то завернутое в бумагу. — Это мамкины постряпушки. Ешь.
— Да нет, я не хочу. — Филипп вдруг увидел,