Сергей Дурылин - За полуночным солнцем
Берега покрыты бесконечными лесными складами; нагружаются, приткнувшись к берегу, лесовики-иностранцы: английские, немецкие, норвежские пароходы. Пыхтят механические лесоподаватели: кажется, какая-то невидимая рука подкидывает бревно за бревном, и они скатываются прямо на пароход. Это так непонятно и немножко смешно: как будто кто-то для забавы скатывает на пароход игрушечные древешки.
Но и это не интересно: впереди море, а за морем Лапландия. Кто ее знает, какая она. Пароход идет, идет — и все Двина, Двина. Когда же море?
Вот выплыли в Березовское устье Двины. Скоро море. Но как его узнаешь, где оно начнется, это море?
И разве не море — эта Двина? Кто-то отодвинул левый берег, а правый тянется еще далеко — но узенькой тончайшей полоской: это начало самого скучного и бесплодного из Беломорских берегов — Зимнего берега. Море это или Двина, но она серо-белая, ровная, всплескивает себе невысокими закругленными волнами, то набегающими, то отталкивающимися друг от друга, успокоенными и дружными.
— Какое же это море? — замечает разочарованно господин в казенной фуражке, стоя за мной у решетки.
— Да это и не море, — улыбается сквозь зубы весело и дружелюбно молодой помор с серьгой в левом ухе. — Море-то еще вот — оно, море.
И указывает на далекую белую равнину, укрывающуюся у горизонта.
Но вот мы доехали до этого места, миновали Северо-Двинский плавучий маяк — ярко-красное неподвижное судно, — еще немного: и поморы кивают нам уверенно и радостно на такую же бело-серую, спокойно перекатывающуюся воду:
— Море, море!
Приходит ночь. Стихает пароход: спят на палубе, спят в каютах. Не спят чайки: белые и ленивые, не отстающие от парохода — им тоже надо лететь за нами.
Солнце тихо, тихо наклоняется над стихшей светлой водой, как будто заглядывает в воду, — заглянуло: и утонуло в воде, и разбилось на бесчисленные плавкие кусочки золота, серебра, стали, белого хрусталя — и все это богатство качает, бережно лаская, вода, и все блестит на небе и на воде. Золотая ночь сияет.
Ветер не резкий, не упорный, нежный и дружный, дует в лицо. Дышишь больше, чем нужно: как редким старым вином, хочется напиться, как только можешь, этим воздухом, этим ветром. И тихо, и светло. Первая морская ночь.
Ветер кличет что-то негромко и ласково в вышине. Море ему отвечает тоже негромко: не потому ли, что люди спят: что их будить. Там, впереди, будут волнения и качки, ветер будет сердиться на море, и море рассердится на вечер и зашумит, а теперь у них тихий разговор.
К утру и он затих: светлей и тише. Ночь проходит прежде, чем спросишь: наступила ли? ее не заметили; должно быть, она была.
Опять приподнимается солнце из воды; все тихо. Приподнимается еще, — и чайка, медленно качаемая водой, взлетает с волны, махает белым крылом в вышине и кружит веселая над белой веселой водой.
Солнце и море: и оба веселые, тихие.
Просыпаются люди, крестятся поморы, ранний день наступает.
И кто упомнит, как разговаривали море и ветер?
3. У врат Похьолы
Кандалакшская губа. Рыбное молоко. Преддверье Похьолы. Финский профессор и русский мужик. Географические неожиданности. Лечение орудиями каменного века. Кандалакшский вавилон. Северные лабиринты. Дорога к Имандре. Буря на Имандре. Лопараская суета. Путь «по лопарям». Лошадь и ямщики.
И вот мы едем по морю, вдогонку за полуночным солнцем, в Лопскую землю.
Кандалакшская губа, глубоко вдающаяся в материк, образуя северный выступ огромного Кольского полуострова (Лапландии), тянется долго, долго.
Море так тихо, что почти не веришь, что это море, воздух так тепел, чист и безветрен, что не веришь географической карте, указывающей неоспоримо, что скоро мы переедем за полярный круг. Полно, север ли это?
И только когда смотришь на берега, веришь, что это север. Розовые нерадостные скалы срываются в море — и застыли, окаменели в своем срыве. Они теснят море, а море — их. И кажется, враждебная рать — уж не Русь ли, идущая к югу? — усеяла скалы и берега и толпится, щетинясь, высокими копьями и черно-зелеными верхами шатров: это островерхие ели, тонкие пихты и лиственницы усыпали берег и скалы и подбежали к морю зеленой ратью.
Важные бело-серые чайки сидят неподвижно на высоких валунах, охваченных со всех сторон морем, — и не разберешь, пена ли это морская белеет или белые чистые камни положил колдун на серые и розовые граниты. Но отстают, отстают скалы за пароходом.
— А лопаришки-те народ дрянь, — говорит сморщенная беззубая бабушка с мелькающими спицами в руках.
— А чем же они, бабушка, дрянь? — допрашиваем ее мы, едущие к лопаришкам.
— А лопин — не чист. Слабый он народ.
— Чем же он, бабушка, слаб?
Но бабушка смеется на нашу простоту, что мы не знаем лопской слабости, и рассказывает, как у них, в Беломорье, много рыбы.
— Уж этого добра вдосталь, — бурчит матрос, презрительно сплевывая. — Коров рыбой кормят. Только разве это рыба? То ли дело трещотка, — и при мысли о северной кормилице — треске вся суровость его пропадает.
— Как, коров — рыбой? — изумляюсь я.
— А что прикажешь делать, коли трав-те у нас нет? — конфузится старушка.
— Да ведь молоко рыбой пахнет?
— И попахнёт. Какая беда? Рыбка-те не погана, — защищает рыбное молоко, мигая, старушка.
Подходит студент, наш случайный спутник, ботаник, которому с нами по пути, высокий ботаник в старой суконной куртке и длинных сапогах, и торжествующе говорит:
— А ведь мы переезжаем!
— Что переезжаем?
— Полярный круг.
И по карте видно, что переезжаем, переехали, но какой же это полярный круг? Теплынь, тихий ветер, тихое море, и солнце, солнце, — ослепительное солнце! Что же будет там-то, когда здесь так светло! Это какое-то солнечное предпразднество перед настоящим праздником солнца.
И, переехав полярный круг, мы переходим на другой пароход, поменьше, увереннее, что солнцу конца не будет.
Уже нас четверо: я, геолог, ботаник и милый москвич-медик. И опять всем по пути.
А на новом пароходе еще человек, которому с нами по пути: финский студент едет к своему профессору, а профессор с другим студентом ждет его в Кандалакше, — значит, всем в Лапландию. Но как же мы все доберемся, где достать столько лодок? Не испугаем ли мы своим нашествием тихих лопарей, да еще со строгими бумагами от архангельского вице-губернатора, чтобы все нам помогали и содействовали?
Но утро печалит нас. Солнце бледное и светит через силу. Тянутся горы — и вдалеке, над синими очертаниями вершин, высоко блестит что-то белое.
— Это облако, — говорит геолог.
— Это снег, — утверждает рассудительно ботаник, не выпуская из рук бинокля.
Первый снег, который мы видим в июне.
Солнце исчезло. Захолонуло юрким холодным ветром. Ветер плачет над морем. Тучи со всех сторон нависли над морем — и стойкие тучи, несуетливые, привычные стоят целыми неделями неподвижно.
Что если в Лапландии дождь и тучи? Мы ничего не увидим. В горы нельзя попасть, мы опоздаем вовремя добраться до Норвегии — и тогда прощай, полуночное солнце!
Лопарские колдуны, должно быть, не хотят пустить нас в древнюю Пахьолу, как зовется в «Калевале» Лопская земля. Но ведь мы не смеялись над лопинами. За что же нас не пускать?
Мы у врат Пахьолы.Пугливо вспоминаются стихи из «Калевалы»:Много снегу в Пахьоле,Много льду в деревне холодной;Снега реки, льда озера;Там блестит застывший воздух,Зайцы снежные там скачут,Ледяные там медведиНа вершинах снежных ходят,По горам из снега бродят,Там и лебеди из снега,Ледяных там много уток,В снеговом живут потоке,В ледяных плывут пучинах.
Что, если это правда, правы те, кто пугал нас в Москве, а география обманула?
А «Калевала» пугает еще сильней, заботливо остерегает:
Не ходи ты, мой сыночек,В села дальние Пахьолы,К очагам детей Пахьолы,На поля детей лапландских!
Серые перекатываются волны, и след от парохода, долгий, четкий, играющий, когда море спокойно, теперь едва заметен, ломаемый темно-серыми, гоняющимися друг за другом волнами.
Берега все ближе и ближе. Мы ёжимся от холода. Ветер мечется по морю, теребя воду и выжимая из нее белую пену.
Пароход дает долгий свисток и останавливается. Это — Кандалакша. Мы у ворот Лопской земли.
Большой карбас качается на волнах у самого борта, но волна то и дело отбрасывает его в сторону. Наши вещи, как мячики, летят в карбас. Мы теснимся в карбасе. Идет мелкий дождь.
Село Кандалакша расположено на обоих берегах реки Нивы, впадающей в Кандалакшскую губу. Река Нива — сток огромного лапландского озера Имандры, занимающего площадь в 1755 кв. верст, принимающего в себя 26 рек, испещренного 99-ю островами. Река Нива настолько бурна, порожиста, стремительна, что несмотря на свое малое протяжение — всего 32 версты, она весной никогда не доносит льда с Имандры до моря, до Кандалакши: весь лед река успевает разбить, раскрошить, истаять на своих порогах и переборах. В Кандалакше всегда стоит шум и гул, как будто не прекращается древняя сеча и неведомые богатыри, — не те ли, которыми пугает «Калевала»: