Георгий Халилецкий - Осенние дожди
— В каком смысле?
— Да слушайте его больше,— торопливо вмешивается бригадир.— Он у нас нет-нет и брякнет.
Борис фыркает и еще ожесточеннее гремит сковородкой.
— Почему же? — обижается Алексей. — А по-моему, порядочнее, чтоб человек сразу все знал. Поведай, бригадир, чье наследство принимает товарищ.
Наступает какая-то странная, томительная пауза. Лукин незаметно крутит пальцем у виска. Алексей пожимает плечами.
— Да что тут особенного,— вполголоса произносит он.
Начинаю понимать, что втягиваюсь в какое-то сплетение неведомых мне обстоятельств.
— Так, ерунда.— Лукин неторопливо одевается, обувается.— Кто будет спрашивать, я в конторе.
На улицу, под дождь он шагнул плечом вперед.
— А все-таки,— напомнил я.— Что за необычная койка такая?
Алексей посмотрел на меня оценивающе.
— Ладно. Они стесняются, я скажу. На этой койке спал Юрка Меерович — кореш наш. Золотой был парень. Весь свет исколесил. У него на крышке чемодана, знаете, что было написано? «Ист ор вест»... Забыл.
— «...Хоум из бест»,— подсказал Борис.
— Точно. «Восток или запад, а дома лучше». Английская поговорка.
— И что?
— Деревом придавило. Неделя, как похоронили. Не смущает?
Он глядит на меня холодно, вприщур, покачиваясь с каблуков на носки, руки в брюках. Э, да ты, оказывается, с пружинкой, парень.
— Не смущает. Хотя, конечно, человека жаль. В госпиталях в войну, бывало, постельное белье остывать не успевало...
Алексей зачем-то снял со стены Серегину балалайку, равнодушно потрогал верхнюю струну, потом опять повесил на гвоздик.
— Досадно, бригадир ушел,— говорит он, не глядя в мою сторону.— Ваши слова о войне — ему бальзам.
Борис смущенно крякает. Я понимаю, что Алексея сразу надо ставить на место. Видать, он из тех, кто признает лишь авторитет, властную силу. Говорю сурово:
— По-моему, это не повод для острот. Вам не кажется?
Борису неприятен разговор, он торопливо меняет тему:
— Работать к нам?
— Вообще-то, да.
Алексей не упускает возможности задеть меня. Угрюмо поглядывая, бросает:
— В каком качестве, если не секрет?
— Да какой тут секрет? Похожу, посмотрю, понаблюдаю.
— А потом выберете? — насмешливая улыбка возникает на смуглом лице Алексея и разом исчезает.— В ваши-то годы твердо знают, чего хотят. По крайней мере, специальность имеют.
— Ну, а если это и есть моя специальность?
— То есть?
— ...Ходить, смотреть. Думать. Не допускаете?
— Это как же: детектив-любитель? Хожу, гляжу, на ус мотаю?
— Ого, какие слова!
Пора, однако, ставить все по местам. Не торопясь достаю из чемодана пачку «Новости», закуриваю сам, даю закурить ребятам. И, только затянувшись дымом, говорю:
— Оставили б вы иронию, Алеша, право. Я ведь знал, куда еду.
— Ориентируетесь, стало быть?
— В общих чертах. Вы, между прочим, давно сюда приехали?
Алексей молчит, Борис отзывается:
— Седьмой месяц.
— Вот видите. А я первый раз попал сюда полтора года назад. Тут такая тайга стояла — представить себе невозможно! Стена. Ни дорог, ни тропок...
— И тигры под каждым кустом.
— Чего не видел, того не видел. А вот медведей хватало. Свидетельствую. Сто шагов от палаточного городка отойдешь, и уже такое чувство, будто ты на другую планету попал.
3Это верно: чувство, как бы точнее выразиться,— ино-планетности, что ли? — не покидало меня первые недели жизни здесь. Наверное, так должны чувствовать себя земляне, впервые попав, скажем, на Марс: и интересно, и жутко, и не по себе от полной неспособности ориентироваться вокруг.
В тайге стояла черно-лиловая темень; возле старых, в обхват, деревьев она была особенно плотной. Поваленные бурями, трухлявые изнутри деревья лежали поперек охотничьих тропок. В темноте валежник загадочно фосфоресцировал. Пахло папоротником, грибами, трясиной. По деревьям метались полосатые зверьки — бурундуки; парили в воздухе белки-летяги. Тут и там попадались столетние липы, кора которых была сверху вниз исполосована медвежьими когтями: должно быть, в их дуплах роились когда-то дикие пчелы.
На второй или третий день моего приезда был зачитан приказ начальника отряда: всякий, кто в одиночку удалится от палаточного городка более чем на километр, понесет строгое наказание; ни времени, ни людей для розысков заблудившихся у стройки нет.
Секретарь парткома стройки Руденко решил опекать меня с первого же дня, он терпеливо объяснял мне:
— Ты, Кирьяныч, с тайгой не шути. Тайга — она серьезная, шуток не признает. Затеряешься по неопытности — ищи-свищи, а мне потом за тебя голову снимут.
— По дорожкам-то гулять, много ли увидишь? — возражал я. И он соглашался:
— Немного. Но и пословицу насчет брода тоже не олухи придумали.
Борис слушает заинтересованно.
— Действительно в палатках жили?
— Сам ставил! Змей, помню, наползало... На тепло, что ли?
— Безумно интересно,— вскользь замечает Алексей.— Воспоминания ветерана.
Ничего, ничего, я тебя все равно расшевелю. Покажешь в конце концов, каков ты в действительности. Выждав некоторое время, спрашиваю как ни в чем не бывало:
— А что, неинтересно?
— Слушайте вы его! — восклицает Борис.— На него черт верхом сел.
— Бывает,— соглашаюсь я.— В первой палатке по вечерам после работы танцевали. Она стояла как раз там, где сейчас начало вашей улицы. Тогда там рос ильмище — загляденье! Зачем-то срубили его. На фанерном листе у входа экскаваторщик Пашка Редкозуб написал: «Бахилы при входе снимать обязательно».
Алексей все еще держит независимый вид, но слушает уже со вниманием. По лицу Бориса можно читать, как по книге: что он думает, что переживает.
— А как же танцевали? Палатка маленькая,— наивно удивляется Борис.
— Строго по графику. В три очереди.
— Это как? — еще более удивляется Борис.
— Обыкновенно. Списки были. Час пятнадцать на каждую очередь и пятнадцать минут на проветривание палатки. И, между прочим,— здесь я уж грешу против истины,— в список попадал только тот, кто днем выполнил норму.
Борис тянет разочарованно:
— Ну-у... Тогда бы, мы вообще танцевать разучились.
— Это почему же?
— Да так... Не судьба.
Алексей возвращается к своей койке, без нужды глядит на часы, без нужды роется в тумбочке, поправляет одеяло,— я понимаю, что все это он делает, лишь бы чем-нибудь занять руки. Безразлично замечает:
— А вы, гляжу, интересный дядя.
— А вы, гляжу, дурно воспитанный юноша.
Он не ожидал отпора:
— Что я такого сказал?
— Голубчик, ну какой же я вам дядя?
Борис прыскает в кулак:
— Алешк, ты того...
— Простите. Я-то думал по-простому, по-рабочему.— И снова с той же непоследовательностью:— Может, это от моей необразованности. Не все Сорбонну кончали.
— Положим, судя по тому, что говорите о Сорбонне, что-нибудь да кончали? — Я подхожу к койке Алексея, присаживаюсь на краешек.— Вы напрасно сердитесь. Это действительно выглядит немножко странно.
— Что — странно?
— Ваша настороженность. Колкости... Ведь вы меня совершенно не знаете. Может, я неплохой мужик?..
Алексей молчит.
— Ладно,— говорю я.— Надо навестить старых друзей.
4— Че-ертов сын! Ну-ка, ну-ка, дай я на тебя погляжу.— Руденко стремительно поднимается из-за стола и шагает мне навстречу. Он все такой же длинный, нескладный, с грубоватым, будто наспех вытесанным лицом; и ежик волос у него все такой же строптивый; и ручищи все те же, огромные. Они, эти ручищи, охватывают мои плечи, восторженно охлопывают, ведут к Т-образно составленным столам.
— Садись, садись,— говорит Руденко, а сам отступает на шаг, оглядывает меня всего, сверху донизу, щурится: — А тебя, Кирьяныч, тьфу-тьфу, годы не берут!..
— Какое там не берут,— невесело усмехаюсь я.— Инвалид я теперь, видишь? Ногу ни согнуть, ни разогнуть.
— Это что же, после той истории? Слышал, слышал. Ты сколько тогда провалялся в больнице?
— Да без малого полгода. Две операции.
— Слушай, Кирьяныч,— как-то разом посерьезнев, перебивает меня Руденко.— Дело прошлое: ты-то сам как считаешь, случайно все это тогда? Или у него был какой-то определенный план?
Я молчу. Долго молчу. Потом произношу глухо:
— Какой там план? Мы и познакомились-то перед самой дорогой... Просто струсил. Э, да что там! — Я гляжу на секретаря парткома.— А знаешь, ты тоже почти не переменился.
— Твоими бы устами,— белозубо смеется Руденко.— Вон, голова седая...
— Э, милый. Не ты один! Это привилегия нашего поколения,— не соглашаюсь я.— Все мы слишком рано побелели.— Спохватываюсь:— Не в обиде, что я тебя к своему поколению причислил?
— Велика ли у нас разница. Года четыре, не больше?