Виталий Сёмин - Женя и Валентина
А Надежда Пахомовна сказала:
— Деточки! Ольга с Гришкой дом себе строят, а мы с отцом деньги на это строительство зарабатываем. Я не против, так не заработаешь! Недавно по радио объявили, что жить стало лучше, жить стало веселей, а у меня была расценка рубль восемьдесят, а теперь та же партия — шестьдесят три копейки. Я ж и так на фабрике работаю не как другие. Прихожу — лифчик расстегиваю, чтобы не мешал, волосы перевязываю и на обед не всегда прерываюсь. Вчера мужик кричит мне с улицы в окно — а мы в полуподвальном: «Позовите Веру». Мне Веру позвать — только крикнуть в цех. А я отмахиваюсь.
Ольга засмеялась:
— Мать за справедливость воюет, а бабы говорят, что ее жадность губит. Заработает двести — мало! Еще пятьдесят! А там тарифная сетка — как выше, так и режут.
А Надежда Пахомовна сказала, показывая на Ольгу.
— Я ей заняла тридцать рублей на путевку для Тани. Говорю: «Можешь не отдавать. Для внучки путевка». Гришка у меня уже раз пять занимал. Сорок на цемент, еще сорок на магарыч, сто рублей на доски. Заняла. Сказала отцу. «Скорее уйдут». А Ольге говорю: «Сто рублей, что на полы, можете пока не отдавать. Мне на похороны будут. А сорок отдайте: отцу надо брюки купить». — «Хорошо, мама». А вчера мнется: «Мама, и сорока рублей сейчас нет». Хорошо, отец безотказный, все во дворе делает да еще Гришке дом строит. Гришка же только подает да поддерживает!
Ольга обиделась:
— Мать поможет, а потом все жилы вытянет, благодарности требует.
Надежда Пахомовна внимательно посмотрела на Валентину, как та приняла Ольгины слова. И продолжала:
— Я уже Гришке сказала: «Простенки возведешь, пусть дом не стоит пустой. Одну комнату отделайте, печку поставьте и живите или пустите квартирантов, а в другой доски сложите. За зиму они и высохнут. А вы не переберетесь — мы с отцом в ваш дом переедем. Так больше жить нельзя».
— Что же Гриша? — спросила Валентина.
— Говорит: «Не успею». Говорит: «Вы нас еще потерпите, а я потом вам все деньги отдам». Я ему сказала: «Знаю, как вы отдаете. Прoсите вы как иуды, а отдаете как черти».
И Надежда Пахомовна пошла к летней печке, на которой что-то варилось в кастрюле.
— Я вот думаю, — сказала она оттуда, — почему мужики больше любят бесхозяйственных. Ольга ж наша ничего не умеет, только о мужиках говорит, о любви, которой ей все не хватает. Уж сколько абортов сделала, а никак не охладится. Как выпьет немного, так уж и Гришку ругает — не такой, как ей надо. Меня обвиняет: «Теща в семейную жизнь вмешивается». А я ей говорю: «Взяла человека в дом, должна за него ответственность нести. Хороший, плохой — четвертого мужа у тебя не будет. По закону не положено. Всех мужей исчерпала. Нечего про него гадости говорить».
Ольга всплеснула руками:
— Мать уже всей улице рассказала: какая она хорошая теща!
По глазам Надежды Пахомовны было видно, что никакого значения словам Ольги она не придала. Она сказала:
— Ты не учись у Юльки, у тебя все равно так не получится. Юлька бесстрашная. Ты знаешь, как Юлька дочку считать учит? — спросила она у Валентины. — Орет на нее: «Это тебе пять или это так твою мать?» Недавно прибегает, два коровьих сердца в руках, положила их на грудь: «Вот так пронесла на проходной!» В магазине колбасного завода работает. С мужем скандалит. Степан, конечно, пьет, но он же все и делает: забор поставил, и собачью будку, и сарай. Гриша придет к нему, а он говорит: «Учись!» А вчера они взяли водки, Степан сказал: «Пойдем к тебе на строительство, а то Юлька нагрянет». А Юлька их там и нашла, набрала полную горсть раствора и бросила Степану в лицо. Весь рот залепила. Степан в первый раз рассвирепел: «Ну, я тебя выучу драться!» А она — в его комнату, достала его документы, паспорт разорвала в клочки, военный, партийный билет. Степан чуть сознания не лишился. Что уж с нею делал, не знаю. Только она уж и не кричала, а хрипела. Отца дома не было, так Гришка и Ольга пошли разнимать, а она на них кричит: «Не подходите, без вас разберусь!» Они меня послали: «Мать, может, тебя послушают». А я не пошла. Меня собака туда не пускает. Я ее гоню с огорода, она других собак приводит, помидоры мне топчет. А она меня. Так и не пускаем друг друга.
Ольга сказала:
— Мать не собаки испугалась. Не хотела Юльку у Степана отнимать.
— Правильно, — ничуть не смутившись, согласилась Надежда Пахомовна. — Она и на меня кидалась. Досаждать мне любит. Я ей сегодня говорю: «А как Степан не вернется?» — «К дитю? Вернется! А я без него отдохну, а то мне каждый день мясные борщи готовить ему надо». Видишь как! Она уж хочет, чтобы Степан жрал каменья, с… поленья и чтоб поленья в дело шли!
Валентину не смущали грубые слова, которые употребляла Надежда Пахомовна и которые никогда не употребляли в Жениной семье. Ее потрясло то, что Юлька порвала Степанов партийный билет. С Юлькой Валентина училась в одном классе, их вместе записали в комсомол. Училась Юлька, правда, плохо, но в общем была как все. И вот ворует у себя на заводе мясо, рвет такие документы!
— Это преступление — то, что она сделала, — сказала Валентина. — Я пойду к ней.
— Сходи, — согласилась Надежда Пахомовна. — Она и сегодня концерт закатывает. Триста рублей у нее пропало. Из кассы взаимной помощи! Она уже весь дом перерыла, бабку с дедом к соседям загнала. Ищет! Там не то что триста рублей — солдата со шпагой спрятать можно. Бабкин порядок!
Вход на Юлькину половину хаты был с улицы. Юлька встретила Валентину во дворе, загнала собаку в будку и, ни секунды не сомневаясь, что Валентине уже все известно, стала причитать:
— Валя! Это же не три рубля! Это же триста рублей! Я вчера сама в цеху посчитала, вальтом сложила, пришла домой, со Степаном подралась, а сегодня кинулась — нет денег! Я бабке говорю: «Ты не вставай, не ходи. Ты лежи, вспоминай, может, ты с мусором вымела?» А бабка уже все забывать стала. Зимой закроет заслонку наглухо, а печка горит. Варенье варила, вместо сахара высыпала манную крупу. Обиделась! Под трамвай ходила кидаться. Нахальство! Я за ней босиком по улице бежала. Ну у кого же мне спрашивать, не у дитя же! Я и так дите вопросами замучила. Крошечки у меня во рту с утра не было! Твоя мать к нам пришла, послушала, как мы с бабкой разговариваем. Говорит: «Черт меня сюда к вам занес. В этот гроб! Здесь у вас не домом, а гробом пахнет!»
На Юльке было старое черное платье, надетое прямо на голое тело. Валентина это сразу заметила. Юлька была на местный, окраинный вкус красивая. У нее были коричневые глаза, завитые волосы. Похоже было, что в утренней суматохе она не только не позавтракала, но не умылась, но губы все-таки мазнула. Краска уже стерлась и осталась только в трещинах, как после рабочего дня. А в хате попахивало переселением. Вещи, которые десять лет неподвижно стояли на своих местах, сдвинуты, шкаф перерыт, заслонка и короб в печи открыты. Юлька была в отчаянии, но это было отчаяние женщины, которая подралась с мужем и не боится бегать по улице в платье, надетом на голое тело. Валентина не хотела и не могла ей сочувствовать.
— Юля, — сказала Валентина, — это правда, что ты порвала Степанов партбилет?
Юлька отмахнулась:
— Что я — идиотка? Корочку надорвала, чтобы он испугался. — И пригорюнилась: — Валя, твоя мать на что уж меня не любит, а утром принесла отрез и тридцать рублей. Говорит: «Продай, а деньги себе возьми». Ведь это несчастье у меня. Правда? Настоящее несчастье. Но зачем я буду брать? Зачем я на свою голову возьму? — И вскинулась: — Дмитриевна умерла, а то бы она мне погадала, где деньги: сама я потеряла или бабка в печке сожгла вместе с мусором? Пойду к Климовне, может, она мне скажет.
С тех пор как Валентина пришла к своим, раздражение ее все росло. Ее возмущал этот беспорядок поступков и слов. Казалось, что ее родственники нарочно запутывают себя, чтобы не видеть главного в жизни. Чтобы не видеть выхода из всей этой путаницы раздражений, ущемленных самолюбий и обид. Раньше, когда она жила дома, она меньше все это замечала и сама, что ли, была такой. Вот и Гришка придет и будет хвастаться своей артелью: «Ты не смотри, что у нас труба пониже, дым пожиже, зато спокойно. Зато левой работы вот так! А что ты на своем заводе заработаешь?» Он всегда привязывался к ней. Трезвым дразнил: «Что же ты мужа своего в партию не примешь, коммунистка?» Пьяным пытался ухаживать прямо при Ольге, хватал за руки, старался обнять. Гришка был грамотным, читал газеты и книги, носил очки, сложен он был прочно. Плечи были просто широченными, а кожа на руках и лице дубленой от постоянного загара на рыбалке и на охоте. Валентина его стыдила: «Инвалид! К врачам ходишь, от работы уклоняешься! Ольгу жалко, а то написала бы куда надо…» — «Напиши, напиши», — говорил Гришка, и глаза его под очками становились ненавидящими. В ненависти становился бесстрашным и говорил такие вещи, от которых Валентина бледнела. Она не Гришки пугалась, а чего-то гораздо большего — криком своим Гришка обязывал ее сделать то, чего она сделать не могла. Обязана была и не могла. Она, конечно, отвечала ему. «Говорить для меня, — как-то сказала Валентина, когда ее просили выступить на собрании, — великий страх и труд». Но на самом деле она умела говорить жестко и точно. Ее никогда не сдерживал страх перед словом жестоким или даже оскорбительным, если она считала, что его нужно сказать. Гришке она говорила с презрением: «Тебя нельзя оскорбить, я знаю. Ты захребетник. Убери руки, ты для меня не мужик». Но все-таки она бледнела, когда Гришка кричал, потому что она обязана была не отвечать ему, а сделать что-то совсем другое, чего она сделать не могла. Иногда она обращалась за помощью к матери, но Надежда Пахомовна, которая не любила своего зятя, однажды рассказала такую историю (Гришка кричал: «Они всех друзей моих загнали, куда Макар телят не гонял, а я на них работать буду?!»):