Руслан Тотров - Любимые дети
— Доброе утро.
На третьем этаже она останавливается, достает ключ из кармана, вставляет в замочную скважину, медленно, словно сомневаясь в чем-то, поворачивает, дверь, скрипнув, отворяется. Обычная прихожая — антресоли, зеркало, вешалка, телефон на тумбочке. Женщина, не задерживаясь, проходит в комнату. Я иду следом, хоть никто меня и не приглашает. Вижу — в комнате, в уголке, в большом старом кресле сидит одетая в пальто девушка. Обычная вроде бы, только очень уж бледная.
— Здравствуйте, — говорю, но девушка не отвечает мне. Она смотрит на женщину, а та смотрит на нее, и лица обеих напряжены — обе смотрят так, будто продолжают какой-то неприятный разговор, ведут безмолвный диалог, и я стою, затянутый, как в трясину, в их тягостное молчание.
ТЕАТР АБСУРДА. (Те же и посторонний мужчина. То есть я.)
Стучат часы на руке, торопят меня, понуждают к действию. Переступаю с ноги на ногу, спрашиваю, обращаясь к женщине:
— Где ваши вещи?
— Вещи? — подхватывает вдруг девушка. — Вещи? — повторяет хриплым от долгого молчания голосом. — Ты сказала ему в е щ и, мама?
— Не говорила я! — вскрикивает, словно от боли, женщина.
— Ты права, пожалуй, — спокойно продолжает девушка, — лучше не скажешь. — Она переводит взгляд с матери на меня. — Вещь — это я, — говорит, — живой вес пятьдесят шесть килограммов.
Взять бы, растянуть пальцами рот до ушей, прошепелявить: «Кушать подано», — и гремучим козликом ускакать за кулисы, очковой козочкой, шипя, уползти. Пусть бы из шкафа выпятился толстопузый ворон, начертал крючковатым когтем окружность в воздухе, сунул в нее голову, как в хомут, оглушительно свистнул мне вслед и впятился обратно.
— Давайте сыграем в крестики-нолики, — предлагаю девушке. — Хотите?
— Что? — удивляется она.
— Если вы собираетесь ехать, вставайте, — ворчу раздраженно, — я, между прочим, опаздываю.
Не зря же на ней пальто, перчатки, брюки и теплые ботинки.
— Я не могу встать, — говорит она, — у меня парализованы ноги.
— Это правда, — всхлипывает мать, сама ужасаясь своим словам.
Понимаю — игра окончена, занавес опущен. Стихают часы на моей руке, замирает время. Стою, одеревенев, проникаюсь тихой жалостью к себе, нечаянно столкнувшемуся с той частью жизни, которая обычно скрыта от посторонних глаз, которой вроде бы и нет, и, как возмездие за эту жалость, приходит язвящее чувство вины, словно несчастье этой девушки и мое благополучие связаны каким-то образом, как-то уравновешивают друг друга, и я молчу, не зная, что сказать, — благодарить или оправдываться, — а женщина говорит, говорит, и я слышу ее, но слова воспринимаю не связно, а каждое само по себе, каждое отдельно:
— Из. Больницы. Выписалась. Но. Процедуры. Надо. Продолжать. Конечно. Можно. Договориться. Присылали. Бы. Санитарную. Машину. Мне. Обещали.
Потом вдруг:
— Но она не хочет, чтобы ее каждый день выносили из дома на носилках.
— Как мертвую, — добавляет девушка.
Представляю себе — вот они идут, санитары, каждое утро являются ко мне, пунктуальные, как сама судьба, белые, как привидения, входят, наскоро осведомляются о здоровье, берут мое немощное тело, вытаскивают из постели, осторожно, словно боясь вытряхнуть из меня болезнь, кладут на полотняные носилки, поднимают, несут, обсуждая походя очередной хоккейно-телевизионный матч, выносят из подъезда, и соседи участливо здороваются со мной, и я с нарочитой бодростью отвечаю, и они вздыхают украдкой, и прохожие, встретившись со мной взглядом, торопливо отводят глаза, а санитары ловко просовывают меня в заднюю дверцу своего фургона, усаживаются рядом на скамью и, заботливо поглядывая на меня, лежащего у их ног, продолжают обсуждать вчерашний матч. Потом они привозят меня обратно, и шествие повторяется из конца в начало, и, уходя, они говорят мне с профессиональной сердечностью:
ДО СВИДАНИЯ,
и я остаюсь, и неотвратимость их следующего явления убивает во мне надежду, обращает ее в прах.
— Простите, что я сразу вам не сказала, — вздыхает женщина.
С улицы доносятся сигналы моего теплолюбивого таксиста, напоминающие о том, что время не остановилось, что оно продолжает двигаться со скоростью 60 мин. в час.
— Надо ехать, — говорю, — машина ждет.
С этими словами отвага моя иссякает, и я топчусь нерешительно, не зная, что делать дальше.
— Надень шапку, — просит мать, обращаясь к дочери.
— Зачем? — дочь безразлично пожимает плечами.
УТОПЛЕННИК СЫРОСТИ НЕ БОИТСЯ.
Махнув рукой, мать подходит к правому подлокотнику кресла и опускается на корточки.
— Зайдите с той стороны, — говорит она, и я, повинуясь, подхожу и присаживаюсь у левого подлокотника.
Девушка поворачивается ко мне, смотрит внимательно, и я вижу свои глаза в ее зрачках и вместе с ней разглядываю себя, смущенного, и, наконец не выдержав, отвожу взгляд.
— Простите, — с едва уловимой иронией говорит она.
— Пожалуйста, — не сразу отвечаю я.
Она обхватывает нас руками за плечи, мы поднимаемся медленно и медленно поднимаем ее, и вот уже стоим, выпрямившись, и руки наши переплетены, мы образуем самодельное, неуклюжее существо о трех головах, и существо это начинает осторожное, размеренное движение. Мы удаляемся от кресла — шаг, еще полшага, — и я стараюсь не смотреть вниз, но все-таки вижу безвольно висящие ноги девушки, и временами носки ее ботинок утыкаются в пол, как бы протестуя и порываясь идти самостоятельно, и мне кажется, она шагнет сейчас, стоит только попытаться — ну, попробуй же! — но нет, ботинки оскальзываются, волочатся по полу, будто их за веревочку тащат, и мы подхватываем девушку, подымаем выше — шаг, еще полшага, — поворачиваемся, боком протискиваемся в дверь, боком проходим прихожую, переступаем порог и останавливаемся на лестничной площадке.
Спускаемся, тоже размеренно и осторожно. Лестница узковата для троих, и я прижимаюсь боком к перилам, а женщина то и дело цепляется плечом за стену, и мы одолеваем первый пролет и переходим ко второму, и ботинки девушки соскакивают со ступеньки на ступеньку, падают с глухим стуком, словно печатью удостоверяя каждый наш шаг. Я слышу частое дыхание женщины и, покосившись) вижу капельки пота на ее переносице и на верхней губе, а ботинки стучат, отсчитывая шаги, и стук этот, размноженный эхом, разносится по этажам, возвращается, сопровождает нас, и женщина ртом хватает воздух и выдыхает со свистом, и, отчаявшись, я чуть ли не выкрикиваю в ухо девушке:
— Дайте-ка я понесу вас на руках. Вы не против?
Она умудряется пожать плечами:
— Если хотите.
— Вам будет тяжело, — слабо протестует женщина.
— Ничего, — бодрюсь, — пятьдесят шесть килограмм мне под силу.
Нагибаюсь, подхватываю девушку под колени, поднимаю, и она, устраиваясь поудобнее, обнимает меня за шею, невзначай касается щекой моего подбородка и, словно обжегшись, отстраняется резко. Я улыбаюсь про себя, и теперь все проще, чем было только что. Лестница оказывается не такой уж длинной, и женщина открывает передо мной дверь подъезда, и я выхожу с девушкой на руках во двор, безлюдный, к счастью — ни зевак, ни сочувствующих, огибаю дом, и улица тоже безлюдна, лишь вдали на трамвайной остановке чернеет толпа, но ей не до нас, и я иду по тротуару, несу девушку к машине, и женщина едва поспевает за мной.
Увидев нас, таксист выскакивает из машины, смотрит изумленно, стоит, забыв о холоде, потом, спохватившись, садится, заводит мотор и задним ходом едет нам навстречу. Поравнявшись, он останавливается, открывает изнутри заднюю дверцу и протягивает руки, готовясь принять девушку, но она отстраняет его взглядом, хватается за спинку переднего сиденья и ловко, а может быть, привычно, втягивается внутрь, и я подаю следом, как нечто не принадлежащее ей, ее бедра, колени, щиколотки.
Женщина усаживается рядом с дочерью, я сажусь вперед, хлопают дверцы, машина трогается, и движение, встречный бег домов и заиндевелых деревьев, подменяет собою действие и превращает нас в зрителей. Можно вполне естественно молчать и молча переживать происходящее — ах, крутой поворот, ох, злодей-самосвал, — мы свободны теперь, независимы друг от друга, сидим себе в первом и втором ряду партера, занимаем места согласно купленным билетам, и только таксист, которому, видно, приелась уже роль зрителя, все поглядывает на меня вопросительно, но я смотрю прямо перед собой, и он вздыхает — то ли о себе печалится, то ли обо мне, безъязыком, то ли о девушке.
Подъезжаем к старому трехэтажному зданию больницы, к самому входу, к высокому гранитному крыльцу, и вот уже с девушкой на руках я поднимаюсь по ступенькам, и женщина распахивает передо мной дверь. С первого раза войти мне не удается, и со второго тоже, и я вспоминаю избитый кинокомедийный трюк — человек с лестницей, жердью или с чем-то еще, торчащим поперек, пытается войти куда-то или выйти. Мне не смешно, я сам теперь в нелепом положении г е р о я, я вижу Чермена с вязанкой хвороста за плечами и вижу страдальческое лицо женщины и, примерившись, силой продираюсь в дверь, с облегчением вдыхаю густой фармацевтический дух.