Иван Елегечев - В русском лесу
Когда чтение подходило к концу, меня стали душить слезы. Я горевал, жалея Земфиру, погибшую во цвете лет в степи, у старой могилы. Я не мог пособиться со своим горем и, когда услышал трагическую развязку, горько разрыдался, укрывшись с головой полушубком.
Мой рассказ о первой любви подошел к концу. На слезах восторга и горя, вызванных первым соприкосновением моей души с истинным искусством, можно было бы, пожалуй, и остановиться. Но этого я не могу сделать, так как чувствую, что что-то недоскажу. А недосказать в искусстве что соврать.
Так я окончу свой рассказ. Я выздоровел. Я снова, как все деревенские дети, стал бегать, играя на улке, кататься на санках с горы, рыть в сугробах норы. Я жил, как все дети далекой тогдашней поры. Но я и любил. Я просыпался рано утром и вставал с мыслью о Зое Петровне. Когда Зоя Петровна отправлялась в школу, я провожал ее по улке. В обед я дожидался ее возле школы, и мы возвращались домой вместе. Я уж не дичусь ее. Я хлебаю вместе с ней за столом суп. Я смело вхожу в ее угловушку и упрашиваю что-нибудь почитать вслух. Я привязался к Зое Петровне, она для меня была любимой старшей сестрой...
Но не только братские чувства во мне к ней пылали. Мне была знаема в те ранние годы и детская страсть. Помню, на подворье у бабушки Дуни, как и при всех деревенских домах, стояла баня. Обычная баня с предбанником и полком, с каменкой и махоньким оконцем, с кадками для воды и шайкой, из которой моются. Раз в неделю, в субботу, баню жарко протапливали и мылись в ней, и парились, стегая себя березовыми вениками. Было принято в те годы таким маленьким парнишкам, какими мы были с братцем Митрием, мыться совместно с бабами, или, как тогда говорили, с женсками. Монька, Зинка, мама, бабушка Дуня — все женски, а также и мы с братцем, ходили в баню вместе и мылись из одной деревянной шайки. Зоя Петровна первое время ее квартирной жизни среди нас ходила в баню после всех, одна. Но как-то вечером ее кто-то напугал в бане, и она стала бояться. «Пошли вместе с нами, — в ответ на ее трусливые опасения сказала бабушка Дуня. — Все свои, детишки маленькие, стесняться некого...» И Зоя Петровна послушалась бабушку Дуню и пошла вместе с нами.
Помню, я скоренько разделся в предбаннике и юркнул в баню и присел за высокую деревянную шайку. Жарко было сверху, а пол холодный. Обычно освещал нас, моющихся в бане, тусклый жаровичок. Но в этот раз ради учительницы горела семилинейная лампа. Светло было. В каменке слабо краснели уголья. Я ждал, затаив дыхание...
Вот в баню вошел мешковатый братец Митрий и, подражая взрослым, залез с кряхтением на полок — «погреться». Шумно вбежали сестрички Монька с Зинкою. Хорошенькая Монька, по симпатии дружившая со мной, играя, плеснула на меня из кадки холодной водой. Но мне было не до Моньки, я не обратил на нее никакого внимания, отчего она посмотрела на меня с удивлением и маленько обиделась. Я смотрел на входную дверь и ждал. Вошла мама, за ней следом — бабушка Дуня, грузная, полная... Я ждал. Сейчас, я знал, войдет она, моя Зоя Петровна...
И она вошла...
Я не мог утаить своего восторга. Я стал в рост из-за шайки, за которой сидел, и уставился на Зою Петровну изумленными глазами. Как радостно-восторженный дикаренок, встречающий с протянутыми руками ранний солнцевосход, в горячем порыве я весь устремился навстречу моему кумиру. Лампа горела слишком ярко, чтобы можно было не заметить, или сделать вид, моего банного пыла. Мама и бабушка Дуня изумились, — были приняты срочные меры. Между мной и Зоей Петровной — Земфирой, заслонив ее от моих глаз, стала бабушка Дуня. Мама же, моя добрая, милая мама, еще недавно подкармливающая меня своим молоком, так жалевшая меня, хворого, с удивленным возгласом: «на, леший, вот так сосунок-малолеточек!» — схватила с пола обмызганный голик и дважды небольно стегнула меня по ягодицам.
Я присел к шайке, наполненной холодной водой, и, не глядя на голую Земфиру, притулившись в углу на лавке, стал плескаться, прогоняя охватившее меня волнение.
Бабки на выданье
ПрологГоворят, в современной России на десять бабок-вдовиц приходится чуть ли не один вдовый старик: сказываются суровые предвоенные годы, когда на окраинах государства нашего много полегло мужиков, строя мосты, прорывая туннели и разравнивая под аэродромы холмы, а также, само собой разумеется, и война, унесшая множество жизней. Женщины наши тоже хлебнули горя вдосталь, но они, как считается, народ выносливый, живучий и терпеливый. Иную бабу жизнь крутит-вертит, как конопляную веревку, — цела баба, здорова, дух веселья в себе сохраняет, а, достигнув незнамо какого дамского возраста, бывает, что опомнится вдруг: чевой это я жила-жила, дура, мучилась, как водовозная кляча, а про счастье и не подумала! Взойдет долготерпица на высокий угор, приставит натруженную, всю в мозолях, ладошку к бровям козыречком и, как древний степняк, окрест оглядится: нет ли где поблизости или далеко какого ни на есть старичишки вдового — замуж за него пойти? А где он найдется, старичишка, ежли, как сказано, на десять вдовых баб у нас приходится один вдовец, да и тому, не гляди что сам старик, подавай неведомо какую заморскую королевишну.
На одной укромной окраине города жили три вдовицы: Евдокия, Таиса и Хавроньюшка. Жили они в трехкомнатном домике с общим коридором и одной на трех хозяек кухней. Дом этот городские власти все собирались снести, для чего жильцов уже раз пяток в специальную книгу переписывали, но дальше этого дело никак почему-то не двигалось. Все три вдовицы, несмотря на солидность возраста, еще работали, вдобавок получали пенсию, так что о них с уверенностью можно было сказать, что пребывали они в достатке, ввиду чего укромная окраина судачила о них потихоньку: у них-де копейка водится и на черный день запас сделан. Так это или не так, нас не касается, однако ради истины следует отметить: обретя на старости лет покой и какой ни на есть достаток, вдовицы стали и о себе проявлять заботу и свою наружность не оставляли без внимания: каждая имела пуховую шаль, приобретенную на толкучем рынке втридорога, плюшевую жакетку на вате и сапожки из кожемита на резиновых подошвах и жестких каблуках. Думая о житейском, каждая из них задумывалась и о вечном — у каждой в заветном месте хранилось смертное: и длинное платье, и белье, и подушечка на мягких стружках, и туфли. Один раз в неделю они складывались на бутылочку яблочной, устраивали девичник, помаленечку выпивали и, взвеселив душу, тихонько и скромно пели, дабы не подать окраинному окрестью мнения, что они выпивохи.
Работали вдовицы, каждая в силу своих способностей, в разных местах: Таиса — в гардеробной поликлиники; Евдокия — уборщицей в какой-то мелкой конторке; Хавроньюшка — банщицей в центральной городской бане — дежурила в раздевалке, и, кроме того, если кто пожелает, могла помассажировать: ребром ладони стукала по икрам, терла спину, разгоняя по жилам застоявшуюся кровь.
Наружность у вдовиц была разная: Таиса — высокая, плечистая, в меру полная, круглолицая, глаза серые, еще живые, с искрометом, на лице приветливая улыбка. Евдокия, наоборот, невысокая, но приземистая и крепкая, лицо обычное, слегка курносое, лоб высоковат, зато волосы на голове роскошные — русые, густые, с кучерявинкой — гордость ее; в трудные годы свои, в прошлом, она не один раз продавала волосы то в парикмахерскую, то в театр, но они снова отрастали, еще гуще и краше. Что до Хавроньюшки, то она совсем не удалась внешностью: низенькая, сухонькая, походка вприпрыжечку, семенящая, личико вострое, глазки узкопосаженные, улыбка угодливая.
Одним словом, вдовицы были разные и наружностью, и натурой, но между собой ладили и жили дружно. Каждый день, придя с работы, они убирались в комнатах, затем сообща наводили чистоту в коридоре, после чего, поужинав, выходили все вместе посидеть на лавочке и покалякать между собой, делясь впечатлениями дня.
В один из светлых, теплых июльских вечеров, кажется, произошло это в середине недели, когда Таиса, Евдокия и Хавроньюшка по заведенному порядку их жизни вышли посидеть на лавочке, они заметили на противоположной стороне улицы тоже сидящего у ворот индивидуального дома, принадлежащего Вере Яковлевне, парикмахерше, мужчину, уже в годах, но еще не совсем старого, с седой, правда, бородкой, но бодрого и прямого, как дубок. На нем была соломенная шляпа, надвинутая на самые глаза, и костюм в полоску, на ногах ярко вычищенные штиблеты. И вдовицы тотчас догадались, что это родственник Веры Яковлевны, может, дядя, которого она упросила подомовничать в то время, пока сама будет отдыхать на курортном юге. А догадались они потому, что Вера Яковлевна и к вдовицам обращалась за помощью, чтобы постерегли ее дом, но они отказались под предлогом своей рабочей занятости. Тогда-то, видно, парикмахерша и вспомнила о дядюшке и позвала его. И вот он, такой интеллигентный и независимый на вид, сидит у ворот и стережет дом, поглядывая, что делается за воротами. Мужчина этот был существом необычным в их окраине, и вдовицы принялись говорить о нем и обсуждать между собой, кто он такой мог быть, и даже заспорили, не сходясь во мнении. Так Таиса, много лет проработавшая в гардеробной поликлиники, утверждала, что мужчина этот не иначе как бывший врач-хирург или, может, терапевт, или даже по детской части. У себя в поликлинике она на разных докторов насмотрелась и знает, все они носят такие вот шляпы и низко надвигают их на глаза, понимая, что солнце для человеческого зрения имеет несомненный вред. Евдокия же, всю жизнь наводившая чистоту в конторе, где работали служащие мужчины, стояла на том, что незнакомец до пенсии, конечно, был начальником, сидел за полированным столом в кабинете, распоряжался, звонил по телефону, устраивал совещания, наводя дисциплину в своем коллективе. Хавроньюшка же, банщица, утверждала: будь он врач или начальник, все равно он один из ее давних клиентов; раза два, кажется, она делала ему в бане всеобщий массаж, а потом он исчез неведомо куда, может, доктора запретили ему жаркие бани и он стал остерегаться, а может, новую квартиру получил с горячей водой и ванной, и ему баня и массаж больше не понадобились.