Сергей Черепанов - Утро нового года
Неошкуренные лесины, из которых Семен Семенович соорудил над скважиной временный подъемник, нудели и поскрипывали. Веревками задиралось корье. Но вот над скважиной показались голые ноги и туловище, опутанные веревками, запрокинутая, как в отчаянном крике, голова Якова и еще голова и туловище, безжизненное… Наташка!
Семен Семенович и Гасанов подхватили ее из рук Кравчуна, бережно подняли и отнесли к машине «скорой помощи». Корней разглядел лишь ее потемневшее, с заострившимся носом лицо, порванную на плечах кофту, оголенное бедро и кровяную коросту на голени.
— Жи-ива-а! — пронеслось, как вздох облегчения, по зимнику.
Шерстнев зарыдал. Этот человек не выдерживал ни горя, ни радости.
Тоня кинулась обнимать Якова.
Корней отошел в толпу и чуть пригнулся. «Жива! Это хорошо, что она жива! А как же теперь с Тонькой?» Он себя не оправдывал. Только сказал с укором: «Ну вот, Яшка опять впереди, и завтра, и послезавтра, и всегда он будет впереди. Почему? Почему именно сегодня все это случилось? Разве я бы не мог?»
Врач распорядился ехать. Санитар и Гасанов подняли носилки. В машину вместе с Наташей погрузился Шерстнев, а сопровождать их поехала Тоня. Корней несколько раз громко позвал ее, она услышала, но не подала вида.
На зимнике стало пусто, народ постепенно расходился по рабочим местам. Погасли огни переносных ламп. Курился догорающий костер. Опять раскинулся необъятно огромный, усыпанный звездами шатер неба с серпиком луны.
Прихрамывая, Яков Кравчун побрел в заводской здравпункт на перевязку. Он шел в одних трусах, как спускался в скважину, и волочил за собой спецовку. Корней пробормотал ему в спину отчужденное, нехорошее слово и недостойное, будто не сам он, а именно Яков сыграл постыдную роль.
За степью чуть-чуть начинало светать. Второй раз, чуя приближение утренней зари, пропели петухи.
Серединой улицы, держась друг за друга, прошли Базаркин и Фокин. Лепарда Сидоровна тащила к себе Мишку Гнездина. Он ругал ее, а она все сносила и настойчиво толкала его вперед.
Долго еще стоял Корней у женского общежития под навесом тополей, вглядываясь в сумеречные очертания домов и заглохшее полотно дороги.
Вот здесь, на этой дороге, два года назад он познакомился с Тоней Земцовой. Тащилась она со станции с тяжелющим чемоданом, поминутно останавливаясь, с любопытством озирая Косогорье.
— Ты кто такая, пичужка? — спросил Корней.
Она рассердилась.
— Я токарь, а не пичужка!
— Ишь ты, токарь?! Такая-то! Носом до суппорта не достанешь.
Тогда она, подперев кулачком бок, серьезно скомандовала:
— А ну, герой, топай отсюда своим путем! Или же донеси мне вещи до общежития.
Корней взвалил чемодан на плечи и довел ее до крыльца.
— Рубль тебе дать, что ли, за подмогу? — спросила она, не поблагодарив.
Он стал здесь бывать каждый вечер, пока она ни привыкла, ни приручилась…
Пора было возвращаться домой, очевидно, Тоня осталась в больнице.
«Ладно, — решил он, — бзык пройдет, она успокоится и помирится. Уговорю!»
Дома, за закрытыми ставнями, все еще горел свет. Побрякивая железной цепью, по ограде бродила Пальма, глухо рыча, оскаливаясь на выползающего с веранды Баландина.
Артынов по-прежнему торчал за столом, скребся ногами по полу, пытаясь подняться.
Корней проводил Баландина за калитку, затем с отвращением взялся за Артынова.
— Куда его девать?
— Охмурел он совсем, — равнодушно сказала Марфа Васильевна. — Хоть скапидару налей, заодно с бражкой вылакает. Уродит же господь таких безмерных! Уж кабы не нужда, так разве же пустила бы я его за свой стол.
— Нашла, кем нужду затыкать, будто иначе нельзя. Ведь просил тебя: не зови! — Он сдернул Артынова со стула и сильно встряхнул. — Его самого могут с завода турнуть!
— Пошто?
— Наташка Шерстнева в скважину свалилась. А Чермянин видел Артынова у нас.
— Поди ж ты, — протянула Марфа Васильевна. — Оказия! А Наташку-то как туда занесло?
Отворачивая лицо, Корней потащил Артынова из комнаты.
— Куда ты его? — поинтересовалась Марфа Васильевна.
— На улицу выброшу! В доме уже дышать нечем.
— И то! Эк он нахлестался на даровщинку! На половики мне сорвет, испакостит, потом вонишшу не отстирать, небось. Выбрасывай, только не на улицу. Не ровен час, уползет с пьяных шаров к озеру, утонет, либо еще чего натворит. Раскинь, эвон, возле амбарушки кошму, подушонку старенькую сунь ему под башку и оставь, до утра пробыгается. А утром я его вытолкаю за ворота, как рассветет.
— Ну и нашла же ты «благодетеля». Неужели уж я такой бездарный, что без этого не смогу обойтись?
— Да, не в масть я попала с ним. Толку, наверно, не получится, а заботы вот себе нажила. Поди-ко, лучше бы отвести его до квартиры, с рук на руки отдать жене. Пусть сама управляется.
— Пачкаться об него…
— Куда ж теперича денешься! Как-нибудь отведи. Пиджак-то новый с себя сними, надень старый плащ, а то и вправду всего тебя извалякает. Ишь ведь, как он слюни-то распустил…
То волоком, то взвалив на себя, Корней все же доставил упившегося до беспамятства гостя к особнячку, где тот жил со своей семьей, и, постучав в окно, оставил его у крыльца.
Мать проветривала дом и мыла на кухне посуду.
Запирая ворота железным засовом, Корней слышал ее смиренные вздыхания. По своему давнему обыкновению она выкладывала перед господом богом:
— Не взыщи, милостивый! Не ради себя стараюсь. Все для сына! Прости мне, грешнице, мирскую суету. Трудно жить, ох, трудно! Мужем обижена, свековала век с малахольным, ни синь пороха радости не видала. Кажин день нужда гонит, тянет за собой на уздечке, никак ее не избудешь. Нету покоя! Нету и нету!
У нее очень удобный, слепой бог: он ничего не видит и все прощает!
— Все сквернота! — сказал сам себе Корней.
Напоследок, перед сном, он постоял во дворе, выкурил папиросу, чувствуя утомление после всей происшедшей кутерьмы. Подумал: «Наверняка, в пику мне Тонька обнималась с Яковом. Герой!» И опять послал Якову грязное слово…
Между тем, Яков все еще сидел в заводском здравпункте. Дежурная медсестра чистила ему ободранные веревками ноги, выбирая из ссадин песок и грязь.
— Потерпи, милы-ый, — приговаривала она нараспев. — До свадьбы заживет!
— Заживет, — в тон ей подтвердил Яков. — Даже без свадьбы.
После перевязки он сдал смену Аленичеву и ушел домой. В сонных улицах поселка глухо постукивали его ботинки, надетые на босу ногу. Земля остывала, начиналась прохлада.
В переулке Яков перелез через прясло в свой огород и прилег на поляну, не решаясь стучаться в сенцы, чтобы не тревожить Авдотью Демьяновну, бабушку.
Заснуть не удавалось. Лодыжки жгло от пропитанных лекарством бинтов. Яков сунул голые пятки в откос гряды, облегчая боль. В сенцах скрипнула дверь. На крыльцо вышла Авдотья Демьяновна, держась за перильца, повздыхала, на кого-то кышкнула и вернулась в дом долеживать ночь в постели.
В саду Марфы Васильевны, бегая вдоль забора, забренчала цепью собака.
Мягкая пахучая трава щекотала лицо. Не вставая, Яков дотянулся до гряды, сорвал свежий огурец и сунул его в рот. Огурец попался горький, и Яков швырнул его в переулок, за изгородь.
У Чермяниных спросонья пропел петух. Он всегда пел невпопад, без времени, когда все петухи в поселке мертвецки молчали. Хозяйка-старуха Чермяниных звала его «дураком», грозилась заменить молодым.
— Дурень, дурень, — усмехнулся Яков. — Живешь не по правилам…
Петух опять прокукарекал, Яков передразнил его. Петух отозвался молодо и звонко.
— Дурень…
Остро и пряно пахла мята.
Яков немного вздремнул и опять открыл глаза.
Звезды тускнели, как угасающие угли. Несмело, блекло пробилась с востока желтая полоска, загустела, налилась багрянцем, за ней другая, а вот еще и еще начали они чертить и рвать небо, открывая вход свету и простору.
В этот час, «на коровьем реву», когда ночь еще не закончилась, а утро не началось, все, что видят глаза, теряет свой естественный вид. Трава — не трава, не зеленая и не черная, скованная тонкой пленкой бирюзовой влаги. Прясло, забор, решетчатая калитка во двор расплываются, раздаются вширь, вытягиваются вверх.
«Ох заря ты, зоренька ясная! — возникли слова из какой-то полузабытой песни. — Да ты пошто, зоренька, рано пришла? Не успела я, молода, с милым ночку проводить. Не успела ненаглядному кудри расчесать».
Как сдутые ветром листья, налетели эти слова и тотчас же пронеслись дальше.
И это был уже сон…
А заря слизывала с неба остатки звезд и источенный серпик луны.
Но вот опять загорланил чермянинский петух, Яков протер глаза и вдруг отчетливо вспомнил ночную трагедию. Страх пошел по всему его телу: мертвая скважина и все внутри ее слепо, глухо!