Рустам Валеев - Родня
А он продолжал свои старания ублаготворять сильных села, все еще не теряя надежды, что если и не ему, так сыну достанется заветная полоска.
С начала войны Михаилу Каромцева забрали в солдаты. Вернувшись в деревню по ранению, он увидел постаревшего, почти согбенного отца — тот продолжал свое, подпаивал богатых мужиков и сам, кажется, привыкать стал к вину.
Пробыл Михайла в селе недолго. В избяной духоте и покое он вспоминал картины долгого пути через всю, считай, Россию: митинги на каждой станции, речи большевиков и анархистов, эсеров, меньшевиков, — а вспомнив, пришел к мысли, что искать правду в жизни — дело не бесполезное.
Он нашел эту правду.
Когда ударила революция, Михайла Каромцев вернулся на родину в отряде мичмана Павлова — гнать атамана Дутова.
Побывав в деревне у родни, он вдруг понял, что отвык от деревенского житья, привык воевать, выступать на митингах. Отец силился удержать его. При разделе барской земли отцу достался солидный клин, и лошадку он приобрел, но силы уж были не те — только часть вспахал и засеял. «Оставайся!» — просил он сына, но где там!..
Михайла уехал и работал в ревкоме, затем в уездном исполкоме, все испытал, все делал — даже носил, точно кряжи дров, и складывал штабелями закоченевшие трупы беженцев, умерших от тифа; и сам валялся в уездной больнице, умирал от сыпняка. И в один прекрасный день ему сказали:
— Каромцев, ты испытанный революцией крестьянский человек. К тому же партийный. Будешь продкомиссаром!
Под мерное потрескивание колес Хемет думал с нежностью о жене и дочери и с горечью — о сыне, которого не видел пять лет. Из деревни он получил весть о том, что мать ребенка умерла от тифа, а мальчонка исчез. Скорбные вереницы беспризорников, мелькавших на станции, в слободах и улицах Маленького Города, рассказы о христарадничающих малолетних беженцах, ватажками набегавших на гумно и мельницу, находивших приют в волостных детдомах, наводили его на мысль о странствующем сыне.
Где он, потерявший мать, не ведающий об отце? Где, в какой ватажке несчастных детей? Да жив ли?!
В полдень остановились у большого степного пруда. Хемет стал распрягать коня. Далеко в пыли скакали конные, человек шесть, и Каромцев, глядя пристально туда, ближе придвинул винтовку, лежащую на дне короба.
— Не спеши распрягать, — сказал он, и Хемет молча остановился. — Кто знает, — будто бы для себя проговорил Каромцев, — может, крестьяне, а может, дезертиры, — на что Хемет опять не отозвался, но, переждав минуту-другую (конные уже терялись в мареве), опять принялся развязывать супонь.
Солнечные блики на поверхности пруда сливались в сознании с криками тревоги — крича, улетали прочь кулики, увлекая за собой чаек и цапель. Хемет кончил распрягать и пустил коня свободно, не спутав, а потом стал доставать еду из дорожной корзины — лаваши, румчук, соленый, сбитый в кругляшки творог — и молча, даже не жестом, а коротким взглядом пригласил Каромцева.
Они поели, затем лежали на траве, и все это время Каромцев чувствовал себя тревожно. Повернувшись, он увидел, что Хемет дремлет, лежа ничком, и тело его безмятежно колеблется от глубокого дыхания — вроде и дела ему нет ни до какой опасности в этой разбойной степи. Каромцев поднялся и громко сказал:
— Однако будем собираться!
К деревне приближались в сумерках. Каромцев подремывал. В один момент, когда он приоткрыл глаза, ему померещился крупный заяц-русак, и он вскинул винтовку, и прежде чем понял что-либо, услышал смех возчика и опустил винтовку. То был вовсе не заяц, а перекати-поле, скачущее крупной рысью под медленным дуновением ветра. И Каромцев тоже рассмеялся, слегка конфузливо, но не сердито, и приободрился, глянул вперед.
Церковь с высокой колокольней, с широким приземистым куполом встала перед ними, как только въехали на площадь. Она стояла неподвижно, непоколебимо, в то время как дома, образующие церковную площадь, — поповский, волостной управы, чиновников, писаря — как бы кружились в медленном карусельном темпе, и мелькали опалубки и наличники, пестрящие даже в вечернем свете слишком яркими красками. Но вот круговерть оборвалась — скромный домик земской школы подался чуть назад из круга, возник огромный сад с вязами и кленами, за садом потянулись торговые ряды, кое-где зашитые горбылями.
— Сворачивай, — с дрожью в голосе сказал Каромцев, и, прежде чем они свернули в переулок, высокий, торжествующий крик вознесся над тишиной улицы:
— Михаил!..
Размахивая руками, бежал чернавец-парнишка. Каромцев соскочил с телеги и подхватил братишку в объятия.
— Здравствуй, Денка-Денис! Все живы-здоровы? Бабка?
— Да!
— Отец?
— В кузнице.
— Господи, Денка! Здравствуй!..
Он был дома!
Рука его в ряду родственных рук тянулась к чугунку с картошкой, к капустным пирогам на огромной тарелке. Денка — кусок ему в рот не лез — выдвинул из-под кута сундучок и стал вынимать книги и подсовывать брату, спрашивал: «Читал? А это читал?»
— Ого! — говорил Каромцев, смущаясь, потому что ничего из показанного Денкой он не читал, разве что довоенные календари да «Родное слово».
Уже распластанный на широкой лавке, погружаясь в зыбкое качение сна, он увидел сквозь полусмеженные веки, как мать, приставив ладонь к стеклу, задула лампу и исчезла, как исчезала смутной тенью во множестве его снов, виденных-перевиденных и в окопах, и в теплушках, и в кабинетах.
Наутро она разбудила его.
— Там пришел татарин, — сказала она. — Велит будить тебя. Коня, говорит, надо подковать.
Хемет стоял посреди затопленного туманцем двора и смотрел веселым взглядом, как если бы освобождал Каромцева от никчемных, бесплодных делишек и звал вернуться к главной общей их заботе.
— Здравствуй, — сказал он, как будто приказал, и помахал Каромцеву рукой.
Они вышли со двора, Хемет отвязал от плетня лошадь, и они двинулись широкой, безлюдной в этот ранний час улицей, до самой рощицы, на опушке которой стояла низкая, крытая дерном кузница.
Из дыма и пара, клубящихся в темной глубине кузин, вышел Егорий Каромцев.
— Здравствуй, Егорья, — сказал Хемет. — Разве не помнишь меня? — спросил он. — Ты ведь ковал мне лошадь.
Тот вгляделся:
— Ты вроде у Спирина работал.
— Да, да, — закивал Хемет. — Теперь, однако, не работаю.
Пока кузнец готовил инструмент, он намотал уздечку на шею Бегунца и, пришлепнув по крупу, отогнал его в сторонку, а сам подошел к станку и потрогал столбы, толстые, глубоко вкопанные в землю, повертел вороты, ощупал прикрепленные к ним ременные подпруги и, видимо, остался доволен. Затем присвистом подозвал Бегунца и, похлопывая ободряюще, ввел его между столбами, сам опутал подпругами. Вороты они вертели вместе с Каромцевым, и, когда туловище коня оказалось приподнятым над площадкой, он взял ногу Бегунца и привязал к деревянному упору.
Прищурившись и сморщив нос, смотрел он, как желтый горький дымок летит от копыта, соприкоснувшегося с нагретой подковой. Конь смотрел умно, жертвенно, подрагивая кожею крупа.
— Теперь ладно будет, — сказал Хемет, когда дело было кончено. Он опять шлепками отогнал коня и полез в карман, достал маленький тугой кошелек, извлек из него две серебряные монеты и протянул кузнецу. Затем подозвал коня и пошел от кузни.
Отец и сын Каромцевы сели на порожке кузницы и стали сворачивать цигарки.
— Надолго ли? — спросил отец сиплым от терпкого дыма голосом.
Каромцев молча посмотрел на него и не ответил. Вопрос означал: скоро ли вернешься домой, на свою пашню и к своему, слава богу, коню. Жалко ему стало отца. Он сказал с какою-то досадой:
— Расскажи лучше, как живете-можете?
— Твердости мужик не знает. Весной вон с опаской сеяли. Раз, говорят, земля казенная, хлеб-то еще с поля заберут…
— Подкулачники треплют, — сказал Каромцев.
— С инвентарем трудно, — продолжал отец, — лошадей нехватка. Хозяевать плохо умеем. Да в одиночку разве осилить… Меня возьми — разве же клин на одной-то лошадке подниму?
И опять Каромцев сделал вид, что не понял отца.
— Да что ж, хозяйство вести — не плетень плести, — сказал он. — Научимся.
— Ежели еще с годок помитингуешь, так и вовсе забудешь.
— Отец, отец! — с чувством сказал он. — Голодающему городу хлеб нужен, хлеб! И этот хлеб я должен ему дать, прежде отняв у кулака! По-другому никак нельзя, иначе все может возвернуться к старому.
— Как же, понимаю, — ответил отец, но дальше вести разговор, видать, охота пропала. Он только пыхтел и дымил цигаркой.
Вовсе изошел туман, и над поляною, над дорогой и по сторонам се стояло бархатистое теплое свечение, и воздух был почти сухой и припахивал уже пылью, хотя трава, пока шли они поляной, щедро мочила им сапоги росой.