Анатолий Алексин - Сага о Певзнерах
— Разве можно ее не любить? — удивился Игорь.
— Нельзя… Это запрещено! Но все мы и так, без запретов и без подсказок, любим ее. Любить под воздействием? Это же оскорбление для любви. Однако кое-кто сомневается, кое-кто нам не верит.
— Нам?! — Игорь обвел руками кухню, где находились мы с ним, тесно притершись друг к другу, мама и Абрам Абрамович, на полтуловища переместившийся в коридор. Отец ушел с Дашей в драматический кружок, где сестра в каком-то самодеятельном спектакле играла четырехлетнюю девочку, то есть себя.
— В нашем медицинском издательстве тоже поискали и нашли одного антипатриота. Пока одного… — сообщил Анекдот. — Талантливого биолога разоблачили. Неталантливых, я заметил, у нас не трогают. Он книгу написал в защиту русской природы. Русской… а сам еврей. Подписался — «Савельев», но выяснилось, что он — Фельдштейн Зиновий Савельевич. Стендалю можно было взять псевдоним и Лескову можно, а Фельдштейну — нельзя. Они псевдонимами подписывались, а он под псевдонимом «скрывался». Как уголовник… Я начал, конечно, его оправдывать. Мне отвечают: «Он оклеветал нашу экологическую среду. Пусть сам придет и оправдается!» Но он не может прийти.
— Не может? — переспросила мама.
— У него нету обеих ног.
— Как… нету?
— Потерял их на фронтовом Ковельском направлении. С миной столкнулся. А теперь подорвался на другой мине и на другом направлении.
— На каком? — продолжала, замирая, интересоваться мама.
— На антисемитском… Весьма модный фронт!
Хорошо, что дома не было отца: он бы сталинскую власть стал защищать.
— Меня обвиняют в том, что помог издать эту книгу. По знакомству, конечно! Мы с ним в самом деле познакомились не вчера. А восемь лет назад… в госпитале. Мне ампутировали руку, а ему ноги. Приятели… по несчастью. Есть за что обвинять!
— Нереально! — сказала мама.
Но ее «нереально» было равнозначно слову «кошмар», а не слову «неправда».
Мама, которая на сей раз была избавлена от своего долга поддерживать мужа, поскольку он отсутствовал, поддерживала нешумливое, ироничное негодование Анекдота. И после часто вспоминала о том вечере, где была не «боевой подругой» отца, а просто сама собой.
— Да, антипатриот без двух ног, — со скорбной улыбкой не переставал негодовать Анекдот. — Точней, без обеих! Фельдштейны, по мнению газеты, разоблачившей антипатриота-фронтовика, не имеют права защищать нашу природу. Фельдштейны, как нам объяснили, землю лишь отравляют. В том числе и своей кровью, пролитой на этой земле.
Мама мимолетно, но с опаской взглянула на входную дверь, которую было видно из кухни: вот-вот должен был появиться отец и выразить убеждение, что просто так антипатриотом назвать никого не могут.
Окончательно я осознал, что мне повезло с внешностью, когда мы трое еще не успели стать школьниками. Это был незабываемый для евреев год… До того времени «врагами народа» не становились по национальному признаку, и «дело врачей» внесло в эпопею разоблачений некоторое разнообразие. У обвиняемых была одна и та же профессия — врачи, почти у всех одна и та же национальность — евреи, одно и то же призвание, одна непреодолимая страсть — убивать. Но убийцами они именовались не какими-нибудь, а исключительно «в белых халатах».
Отец окончил мирное терапевтическое отделение медицинского института. Но так как Героем он был не только по званию, а и по характеру, то назначение получил туда, куда никто, кроме него, не рвался, — стал заведующим лабораторией, где испытывались смертоносные, устрашающие вакцины: античумные, антихолерные… Получается, он сразу же приобщился к сражениям. Такая была натура!
Добровольцем на фронт отец записался, конечно, не на второй день войны, а в ее самый первый день. Природный героизм не позволил ему обождать. Направили его заместителем начальника госпиталя.
Госпиталь располагался вдали от передовой, но отец, родившись Героем, согласиться с этим не пожелал. Он мог находиться лишь там, где непрерывно требовался его героизм. И стал пехотинцем. Мама покорно не отговаривала…
Покорность может и повелевать, если это черта женского обаяния. Мамину покорность можно было назвать и преданностью отцовской натуре. Она сумела бы поломать чрезмерную тягу отца к опасностям, к риску. Но стать разрушительницей отваги себе не позволила. Бракосочетавшись с отцом, она навсегда осознала себя не просто женой, а женой Героя. Сперва с обыкновенной, маленькой буквы, а впоследствии и с заглавной. Мама, я думаю, и полюбила отца не за притягательность внешности, которая, безусловно, была, не за яркие дарования, которых, кажется, не было, не за высокий ум, который тоже особенно не выпирал, а за верность и мужество. Верней сказать, за характер.
Позднее я понял: если мужество способно вызывать лишь восхищение, то верность — иногда восхищение, а иногда раздражение. И даже протест. Отцовская верность маме была залогом нашего детского счастья: мы трое знали, что «личные» конфликты и бури, сотрясавшие и даже уничтожавшие другие семейные очаги, к нам в дом ворваться не могут. А вот отцовская верность раз и навсегда обретенным взглядам наш дом сотрясла. В том самом году…
История с «белыми халатами» захотела быть в «белых перчатках». И тогда кто-то придумал, чтобы одних евреев в белых халатах обличили другие евреи в халатах того же цвета. Истинная белизна должна была сокрушить обманную. Папа был истинной. Да еще с Золотою Звездой!
— В жмурки можно только играть, — сказал Еврейский Анекдот. — Но нельзя, зажмурившись, жить.
— Когда играют в жмурки, глаза не зажмуривают, а завязывают, — объяснила мама, поняв, куда Анекдот клонит, и заранее обороняя мужа.
Помню, ночами отец в кителе без погон и со Звездой на той стороне, которая ближе к сердцу, расхаживал по квартире. У нас были две крохотные комнаты и кухня, в которой могли уместиться либо мама с папой, либо мы втроем. А вместе не умещались… Поэтому отец, точнее сказать, не расхаживал, а метался туда-сюда: на малом пространстве возникает ощущение загнанности.
Он и был загнан… Хоть никогда — кто бы ни загонял! — не предъявил бы обвинение тем, в чьей вине не был уверен совершенно и до конца. Что названные убийцами и были убийцы, отец не сомневался. Но все же требовать казни, расстрела — а именно этого ждали от него, еврея-Героя и медаленосца! — он не решался. Фронтовой китель и Золотая Звезда призваны были взбодрить отца, подвигнуть на нечто чрезвычайное, укрепить убеждение в неколебимой справедливости предстоящего ему дьявольского броска.
Сатана — в планетарном масштабе — прежде, как известно, был ангелом. И наловчился выдавать свои сатанинские игры за ангельские, привораживая обманом и тех, в ком неразлучимы были отвага с доверчивостью.
Накануне того — казалось, непостижимого для него! — шага отец делал сотни, а может, и тысячи шагов по квартире. Чтобы нас не будить в ночи, не тревожить, он передвигался по кухне и нашему микрокоридору в тапочках. Бесшумность его метаний нагнетала дьявольскую загадочность. В неестественном сочетании тапочек с торжественным кителем и Звездой можно было ощутить нечто комичное, но ощущался трагизм. И мама время от времени одними губами спрашивала:
— Может быть, ты присядешь?
— Да, да… Я сяду, — обещал ей отец.
И продолжал свой крестный путь к тому, по-мефистофельски навязанному, поступку.
— В некоторых странах, я слышал, смертной казни вообще нет? — предвидя падение и пытаясь за что-то ухватиться, спросил Анекдота отец.
— И у нас могут отменить… Но только в том случае, если решат казнить каждого третьего.
— Почему ты так не любишь… всю нашу землю? — уже как бы с другой стороны решил защититься отец.
— Землю я люблю всю. Но не всех, кого она родила, — с печалью полного откровения произнес Анекдот.
— Ты не веришь людям.
— Это тебя заставляют не верить.
— Нелюдям… А не людям! — опершись на тапочки твердо, как на каблуки военных сапог, ответил отец.
И даже я, хоть мне минуло всего-то семь лет, понял: он на что-то решился.
А назавтра, ближе к вечеру, мне показалось, что черная радиотарелка еще более почернела. Она заставила маму и нас троих безмолвно прижаться друг к другу.
— Говорит Герой Советского Союза Борис Исаакович Певзнер!
И сразу же голос отца, чем-то отделенный от него и принадлежавший не ему, а сатанинской затее, выдаваемой за необходимость и ангельскую сверхцель, зазвучал поверх наших голов, и всей нашей квартиры, и всего нашего дома.
Помню только, что отец присоединялся к «миллионам негодующих», требовал, «как и они»…
— Во гневе нельзя присоединяться, — в тот же вечер, но уже поздний, сказал ему потрясенным шепотом Абрам Абрамович. — Гнев должен быть индивидуальным. К добру присоединяться можно… Это никому не грозит. А гнев толпы? — Он потер пустой рукав, окунувшийся в карман пиджака, будто ощущая отсутствие правой руки, которая могла бы ему помочь. В драматичные или конфликтные минуты он всегда вспоминал о ней. — Да-а… Еще раз я убедился: в обыденную, мирную пору проявлять мужество труднее, чем на войне.