Николай Самохин - Мешок кедровых орехов
Отец соскользнул по выщербленной, осыпавшейся стенке вниз, задел кого-то, на него болезненным голосом заругались:
— Куда прешь, чучело!
«И верно — чучело!» — спохватился отец. Он держал под мышкой сноп необмолоченного хлеба и, надо полагать, выглядел нелепо. Еще засветло наткнулись они на поле с неубранными, почерневшими за зиму снопами. Ребята стали потрошить их, раздергивать на стельки: валенки к этому времени у всех раскисли. Отцу стельки не требовались, он еще в обед поменял свои отсыревшие на сухие. К тому же, на нем были домашние шерстяные носки, а шерсть, она и мокрая греет. Он, тем не менее, захватил один сноп целиком. Опять над ним смеялись: ты что, мол, дядя, не коровенку ли собрался завести? Отец помалкивал. «Скальтесь, скальтесь, — думал. — Погодите, как попадем на ночь куда-нибудь в грязь, в сырость, — сами же запросите: «Батя, дай соломки под бочок…»
И вот теперь, с этим снопом, он шарашился здесь промеж раненых…
Отец положил его на бровку, запомнил место и осторожно двинулся вдоль траншеи. Впереди, в углублении, привалившись к стенке, стояли двое. По лицам их, совсем молодым, отец определил — сержанты, из полковой школы. Стояли они молча и полуотвернувшись друг от друга, будто только что перецапались. Отец подошел, на ходу вынимая кисет (с табачком разговор скорее клеится), спросил:
— Ребята, что у вас здесь случилось-то?
Тот, который стоял подальше, вдруг сжал виски и длинно выругался, словно отец обидел его. Потом вовсе отвернулся к стенке, уткнулся в нее лицом. Второй оторвал у отца бумажку, запустил пальцы в кисет и тихо, как бы оправдываясь за товарища, сказал:
— Дружка у нас убило… — Он никак не мог свернуть цигарку — руки тряслись. Отец машинально забрал у него бумажку, свернул, подал. Сержант вставил цигарку в рот, оглянулся боязливо и шепнул: — Мы тут, батя, под свой обстрел «катюш» попали.
— Как так? — растерялся отец. Сержант пожал плечами:
— Выскочили из леса, с ходу траншеи эти взяли, на «ура». Фрицы в деревню удрапали — деревня вон, на бугре, — а нас через минуту накрыло.
— Дак как же они так — по своим? — не понимал отец.
— Не знаю, батя, не знаю, — сержант жадно затянулся. — То ли мы поторопились, то ли они опоздали… А потом еще немцы добавили — обрадовались, гады…
— Посторонись! Посторонись! — раздались голоса. Санитары тащили на носилках раненого.
— Стой! — неожиданно звонко сказал раненый, когда носилки поравнялись. — Дайте слово сказать.
Он приподнялся на локтях — и отец узнал его: это был замполит первого батальона, худой старик с буденовскими усами, только седыми и жидкими.
— Сынки! Родные! — закричал замполит, напрягал жилистую шею. — Довоевывайте тут, сынки! Бейте их! — Глаза его искали чей-нибудь встречный взгляд, молили о прощении. — А я уж, видать, отвоевался!.. Отвоевался я!..
Санитары двинулись дальше, — да они и не останавливались совсем, только шаг замедлили, — а замполит, силясь привстать (у него, видать, были перебиты ноги), все выкрикивал высоким молодым голосом:
— Я отвоевался!.. Отвоевался!.. Счастливого вам!.. Сынки!..
ЧЕТВЕРТЫЙ ДЕНЬОн бежал в атаку. Четвертый раз за четвертый день его войны.
Вот ведь, когда вчера их остановил пулемет, они сразу залегли, и никому в голову не пришло переть на него дуром. Потому, наверное, что война все еще была не настоящей и сам положивший их пулемет возник вроде кочки на голом месте, вроде случайного рва поперек дороги, в которой не укладывать же половину людей, чтобы оставшаяся половина прошла по ровному.
А тут они бежали на десятки пулеметов, на танки, зарытые в землю по краю деревни, бежали среди разрывов мин, падали, скатывались на дно воронок, вскакивали и снова бежали, а потом, окончательно прижатые огнем, кто ползком, кто броском, возвращались назад. И сколько уже не вернулось, сколько осталось лежать там, на полоске изжаленной земли.
Сильно укреплена была деревня. Хорошо еще, что вчера выбили наши немцев из передней линии обороны, и вся она, устроенная аккуратно и грамотно — с окопами, ходами сообщения, блиндажами, — досталась батальону как подарок: есть где пересидеть, не надо грызть мерзлую землю, спешно окапываться. Даже удивительно, что немцы так легко ее оставили. Получилось, будто рыли и строили они все это специально для противника. И местность была как на заказ. Сама деревня на невысоком бугре, по которому сбегают вниз огороды, потом равнинка идет, словно дно у тарелки, а дальше опять чуть обозначенный короткий подъемчик, на самом гребне которого, на переломе, и вырыты траншеи. Сиди, в общем, и поглядывай друг на дружку. Тем более, что видать вполне хорошо: между деревней и траншеями — от силы метров восемьсот. А до огородов, до крайних плетней, и того меньше — на один хороший бросок.
Вот только явились они сюда не отсиживаться, не в гляделки играть.
Отец раньше, когда в газетах читал или по радио слышал, что, дескать, после ожесточенных и кровопролитных боев нашими войсками занята высота такая-то, иногда думал по-простецки: а зачем ее было кровью-то поливать? Фронт, он знал это, сплошным не бывает: так, чтобы от какого-нибудь, допустим, Херсона до Ленинграда тянулась одна траншея. Есть же где-то и проходы. А высота (да еще, как часто писали, «Безымянная»), — ну, что она такое? Ведь не город, не станция узловая. Так — сопка, бугор. Ну, закопались там немцы, понаставили пулеметов, орудий, мин. И мать их пес! — пусть сидят, караулят ветер в поле. А ты обойди, ударь туда, где пожиже, и дальше вперед.
Вчерашний пулемет отца кой-чему научил. Его, понятно, никто специально не обходил, они сами затаились, гады, намеренно пропустили наш дозор, чтобы внезапно как следует угостить остальных. Ну, а если бы батальон взял да оставил их за спиной? Дал петлю вокруг деревушки. Что дальше? — А дальше — они бы третий батальон так же встретили. И неизвестно еще, сколько другим пришлось бы положить там жизней, углядел бы кто эту ложбинку, или пошли бы мужики на баню в лоб из-за трех-то смертников.
Получалось, в общем, что, как и в любой другой работе, и в этой тоже нельзя было оставлять самую тяжелую часть ее на потом. В мирной жизни он приучен был не обегать трудного. И детей своих учил: не обегайте! Бегай не бегай, делать все равно придется: тебе ли, другому ли кому. Когда, например, выезжали всей семьей на поле окучивать картошку, отец выделял каждому из пацанов посильное количество рядков и говорил: как добьешь до конца — тут и шабаш, прибавки не будет. Так вот средний парнишка, бывало, сильно заросшие участки пропускал: потом, мол; не терпелось ему скорее край увидеть. Отец тогда переходил на его делянку и молча принимался рубить тяпкой лебеду или молочай. Сынишка оглядывался, кричал: «Папка, не надо — я сам!» А он тяпал еще ожесточеннее, пока пристыженный пацан не возвращался к огреху.
И вот теперь отец догадывался: деревню эту ни обойти, ни объехать никто им не даст. Придется «тяпать» и «тяпать», и они либо возьмут ее, либо все здесь полягут. И раз нет другого выхода, стало быть, знай одно — воюй.
Эта атака поначалу оказалась легкой. То ли немцы, отбив три первых, не ждали скоро четвертую, то ли наши ребята со злости кинулись вперед так дружно и азартно — в общем, успели добежать аж до самых огородов.
Отец, зацепив ногой низкий плетень, упал в наметенный за ним сугроб. Отдышался. Прислушался. И вдруг шкурой прямо ощутил одиночество: показалось, ни впереди, ни рядом никого нет. Он приподнял голову — нетоптанный, и справа и слева, снежок подтвердил догадку. «Вот это улупил! — поежился отец. — Считай, чуть не в плен прибег».
Немцы, спохватившись, молотили уже вовсю. Рвались за спиной мины. В промежутках между разрывами слышно было, как торопливо стучат пулеметы.
Потом стрельба сделалась реже, и отец понял: не он один залег, всех положили.
Впереди чернела врытая в косогор банька, и хотя душа упиралась, не хотела дальше, разумом отец понимал: там, под баней, укрытие, там его не зацепит. Он собрался с духом, в несколько прыжков перемахнул огород; взвизгнуло над ухом, отец успел подумать: «В меня!» — и упал под сруб, рискуя расшибить голову.
За баней было надежно. По крайней мере, пуля достать его здесь не могла. Отец расположился поудобнее: привалился спиной к срубу, вытянул ноги, достал кисет… Теперь он увидел всю корявую от воронок равнинку, уцелевший каким-то чудом стожок сена за огородами (отец его раньше не заметил), далекую полоску своих траншей. Увидел и подивился: ничего маханул! А назад если? Прямо как в анекдоте про старика, который сани в избе ладил. Ладил и все приговаривал: «Так… так…» А старуха ему с печки: «Так-то оно так, да наружу-то как?»
Справа от того места, где он только что лежал, за плетнем кто-то ворохнулся. Отец обрадовался: не один все же.
— Эй, друг! — окликнул негромко. — Живой?