Евсей Баренбойм - Крушение
— Уходи, Марийка, из дому. Не будет тебе здесь жизни.
— Куда же я пойду, мамо?
— Иди покамест в Чернигов. Может, в услужение устроишься. Одежду я тебе собрала, какая есть. Сапоги мои возьмешь. Иди, доченька.
Восемьдесят верст до Чернигова Мария прошла за полтора дня. Шла босиком, сапоги жалела, несла в мешке за спиной. Стоял июнь, сухой, с высоким безоблачным небом, жарким солнцем. Оно палило беспощадно. Только когда набегал со степи горячий ветер и мелкая пыль вздымалась высоко вверх, солнце темнело и на него можно было смотреть.
Мария ругала себя, что бесчувственная, только о себе думает. Больного отца, мать, сестренок бросила. Как они там без нее обойдутся? И все же шла и радовалась. Одной легче будет, одна не пропадет. Знала, что здоровая, быстрая, и поторговаться умеет и свою выгоду соблюсти. А накопит денег, одежду соберет и домой свезет. Может быть, так оно и к лучшему.
В Чернигове ей повезло. В первый же дом, куда она постучалась, ее взяли. В семью врача требовалась горничная. Хозяева попались хорошие, незлые. Особенно хозяйка. Кормила сытно, дарила старые платья, даже туфли на каблуке дала.
Первые месяцы Мария часто плакала, вспоминала родных, кусок в горле застревал, когда думала, как они там бедствуют.
Осенью собралась съездить домой, отвезти гостинцы, но не успела. Повстречала на черниговском базаре знакомую с их станции. Узнала от нее, что мать померла от тифа, отец еще раньше преставился. Говорят, чахоткой болел. А обе сестренки разбрелись кто куда. Старшую в приют взяли, а младшая, Ольга, будто бы к ней в Чернигов ездила, искала, да не нашла. Куда потом пропала — неизвестно.
Несколько дней Мария не могла успокоиться. Жалела мать, сестер. Вспоминала длинные зимние вечера в их комнате на станции. Вой ветра в печной трубе, шелест снежинок по стеклу, тихое пение матери. Теперь это ушло безвозвратно. Надо строить новую жизнь, добиваться своей цели. Никто ей не поможет. Надежда только на себя.
Мария заказала в церкви молебен в память об отце с матерью. Вернулась после него зареванная, но хозяйке про встречу на базаре не рассказала. Хозяйка была бездетная, жалостливая. Слушать без слез рассказы Марии про их жизнь на станции не могла. Потом, бывало, уйдет к себе, принесет одежду, обувь, почти новую, малоношенную, скажет:
— Отвезите, Мария, своим. Люди должны помогать друг другу. Особенно детям.
А Мария ту одежду и обувь продавала и деньги прятала.
По средам, когда хозяйка давала ей свободный день, чтобы пойти в церковь, Мария тайком торговала ирисками и маковками на черниговском вокзале. Эти операции давали сто процентов дохода. Но уже в третью среду ее забрали в станционное чека. Заключенные бабы — спекулянтки, проститутки, воровки — ириски съели, а ее за яростное сопротивление побили. Через час Марию выпустили, но торговлей на станции она больше не занималась.
Весной 1922 года, когда жить стало легче, она взяла расчет и поехала в Киев искать счастья.
— Чем тебе было у нас плохо? — спросила ее хозяйка. — Пожила бы еще годик-второй.
— В люди хочу пробиться, — объяснила Мария. — Пока молодая. Хочь головой о стену, хочь как еще — а добьюсь своего.
И на лице ее при этом была написана такая решимость, что хозяйке, всю жизнь прожившей на попечении мужа, стало не по себе. Она зябко поежилась под вязаной кофтой, подумала: «Это не я. У нее характера хватит. Такая пробьется».
На привокзальной площади Мария замерла потрясенная. Большой город Чернигов, казалось, куда уж больше, а с Киевом не сравнится. Людей вокруг тысячи, как в муравейнике. Кто бежит, кто знакомых зовет. Кричат, толкаются. Трамваи звенят, извозчики прямо на тебя прутся, того и гляди раздавят. Рядом девчонки стоят, смеются и смех у них беззаботный, прозрачный, кажется, что воздух от него колышется. Она так смеяться не умела.
А над площадью, над заводом, что слева виднелся, над всем городом повисло огромное яркое солнце. Оно обливало рыжую, еще не просохшую, по-весеннему обнаженную землю. И небо было синее-синее. Оно отражалось в многочисленных лужах. А у ног весело чирикали воробьи. Радовались весне.
Идти Марии было некуда. Она долго стояла посреди площади, с любопытством смотрела по сторонам, прислушивалась к разговорам. Правда, дала ей хозяйка один адресок. Долго о нем молчала, но когда прощались и Мария расплакалась, не выдержала, сказала:
— У меня в Киеве тетка живет на Фундуклеевской, тридцать пять. Клавдия Алексеевна Апполонская. Почти два года нет от нее ни слуху, ни духу. Возможно и переехала куда-нибудь.
Но Мария адрес запомнила.
За два года жизни в Чернигове она выровнялась, похорошела. Хоть и невелика росточком, но ходит прямо, груди из-под жакетки вперед торчат, как фонари у извозчика. Коса материнская, черная, рукой не обхватишь, зубы белые, крепкие. А на ногах сапоги, что мать подарила. Уберегла, не сносила. Внезапно увидела рядом с собой мужчину. В кепочке, пальто суконное, а в руках чемоданчик. Сразу поняла — городской.
— Скажите, гражданин хороший, куда мне до Фундуклеевской идти?
— С приездом, мамзель, — сказал мужчина. — С благополучным прибытием. В какой отель прикажете сопроводить? В «Континенталь», в «Асторию»?
— Чего-чего? — сурово переспросила она. — В какой такой отель? Мне на Фундуклеевскую.
— Ах, на Фундуклеевскую? К близким родственникам? Ждут не дождутся дорогую племянницу из села? — весело продолжал мужчина, рассматривая Марию. — И мне по пути. Вот как раз и трамвай подали. Руку, баронесса.
Мужчина ей понравился. Молодой, бойкий, веселый. На подбородке ямочка, глаза серые, озорные. Но кто его знает, что у него на уме. Хорошо помнила наказ матери: «В городе нашего брата селянина завсегда норовят обворовать, облапошить. Не верь, дочка, никому. И себя соблюдай».
Поэтому в трамвае сидела прямо. Губы поджаты, глаза настороженные и все время будто ненароком за грудь себя трогала. Там за лифчиком лежали завернутые в тряпочку все ее сбережения — сорок миллионов рублей ассигнациями.
— Тебя как зовут, землячка? — расспрашивал мужчина. — Маруся? Мария Стюарт, королева Шотландии? Редчайшее, должен сказать, имя. А я тоже из благородных. Юлиан. Римский император, прозванный отступником. — Он засмеялся, посмотрел на Марию и, заметив напряжение на ее лице, сказал просто: — Ты меня не бойся, дивчина. Я человек солидный. Уполномоченный Махортреста. Езжу по командировкам.
Вышли из трамвая, свернули на Театральную улицу.
— Теперь близко, — сказал Юлиан. — Доставлю к родственникам прямо в их жаркие объятия. А назавтра прошу со мной посетить синематограф «Лира». Идет грандиозный боевик «Авантюристка из Монте-Карло».
Около здания Управления юго-западных железных дорог висело на огромном фанерном щите объявление. Юлиан задержался, стал читать вслух: «Буфетное общество на Юзе в пятницу, 14 апреля по новому стилю, проводит аукцион по продаже участков для станционных буфетных киосков».
— Каких киосков? — не поняла Мария.
— Железнодорожных буфетов, что есть на каждой станции, — объяснил Юлиан. — А тебе это зачем?
Дальше Мария идти не могла. Стояла, будто одеревянела. Вспомнила Прохора в белой косоворотке и жилетке, каждый вечер подсчитывающего выручку. Его толстое раскормленное лицо, дом под железной крышей. Вспомнила его жену, гуляющую по перрону. Вот она, сама просится в руки, возможность разбогатеть, собрать деньги на швейную машину «Зингер», открыть мастерскую, стать хозяйкой собственного дела. И не божье ли это знамение — только приехала, случайно увидела, а завтра аукцион. Грохнулась на колени тут же у объявления, стала мелко креститься, шептать:
— Господи, помоги мне, грешной. Не обидь несчастную.
Ее трясло. Лицо пошло пятнами, стало жарко. Сорвала с головы платок. Упала коса — толстая, до самого пояса.
— Что с вами, баронесса? — недоумевал Юлиан.
— Читай, какой там самый дешевый, — попросила глухим от волнения голосом.
Юлиан удивленно смотрел на нее, молчал. Потом быстро пробежал глазами список, ответил, все еще не понимая, что с Марусей:
— На станции Бирзуле. Пятьсот миллионов наличными.
«Где достать такие деньги? Негде. Одна надежда на тетку хозяйки. Лишь бы дома застать. В ноги брошусь, упрошу. Да ведь все равно не даст. Не поверит. Кто поверит в такое время? Господи, только бы достать».
Вспомнила очередную причуду отца: от всех входящих в дом он требовал обнажать головы. И Полкана приучил — кто в платке или картузе войдет — собака прыгнет и сама с головы сорвет. Однажды пришел к ним в дом сам начальник станции господин Карпеко. А Полкан сзади подкрался и сорвал фуражку с его головы. Карпеко разъярился и приказал им убираться из дома к чертовой матери, хоть на улицу. Мать у него в ногах ползала, руки целовала, едва упросила оставить. А когда он ушел, сказала: