Михаил Шолохов - Том 2. Тихий Дон. Книга первая
— Я, Петро, уморился душой. Я зараз будто недобитый какой… Будто под мельничными жерновами побывал, перемяли они меня и выплюнули. — Голос у него жалующийся, надтреснутый, и борозда (ее только что, с чувством внутреннего страха, заметил Петро) темнела, стекая наискось через лоб, незнакомая, пугающая какой-то переменой, отчужденностью.
— Как оно? — спросил Петро, стягивая рубаху, обнажая белое тело с ровно надрезанной полосой загара на шее.
— А вот видишь как, — заторопился Григорий, и голос окреп в злобе, — людей стравили, и не попадайся! Хуже бирюков стал народ. Злоба кругом. Мне зараз думается, ежли человека мне укусить — он бешеный сделается.
— Тебе-то приходилось… убивать?
— Приходилось!.. — почти крикнул Григорий и скомкал и кинул под ноги рубаху. Потом долго мял пальцами горло, словно пропихивал застрявшее слово, смотрел в сторону.
— Говори, — приказал Петро, избегая и боясь встретиться с братом глазами.
— Меня совесть убивает. Я под Лешнювом заколол одного пикой. Сгоряча… Иначе нельзя было… А зачем я энтого срубил?
— Ну?
— Вот и ну, срубил зря человека и хвораю через него, гада, душой. По ночам снится, сволочь. Аль я виноват?
— Ты не обмялся ишо. Погоди, оно придет в чоку.
— Ваша сотня — маршевая? — спросил Григорий.
— Зачем? Нет, мы в Двадцать седьмом полку.
— А я думал — нам подмога.
— Нашу сотню к какой-то пехотной дивизии пристегивают, это мы ее догоняем, а с нами маршевая шла, молодых к вам пригнали.
— Так. Ну, давай искупаемся.
Григорий, торопясь, снял шаровары, отошел на гребень плотины, коричневый, сутуло-стройный, на взгляд Петра постаревший за время разлуки. Вытягивая руки, он головой вниз кинулся в воду; тяжелая зелень волны сомкнулась над ним и разошлась плесом. Он плыл к группе гоготавших посередине казаков, ласково шлепая ладонями по воде, лениво двигая плечами.
Петро долго снимал нательный крест и молитву, зашитую в материнское благословенье. Гайтан сунул под рубаху, вошел в воду с опасливой брезгливостью, помочил грудь, плечи, охнув, нырнул и поплыл, догоняя Григория; отделившись, они плыли вместе к тому берегу, песчаному, заросшему кустарником.
Движение холодило, успокаивало, и Григорий, кидая взмахи, говорил сдержанно, без недавней страсти:
— Вша меня заела. С тоски. Я бы дома теперя побывал: так и полетел бы, кабы крылья были. Хучь одним глазком глянул бы. Ну, как там?
— Наталья у нас.
— А?
— Живет.
— Отец-мать как?
— Ничего. А Наталья все тебя ждет. Она думку держит, что ты к ней возвернешься.
Григорий фыркал и молча сплевывал попавшую в рот воду. Поворачивая голову, Петро норовил глянуть ему в глаза.
— Ты в письмах хучь поклоны ей посылай. Тобой баба и дышит.
— Что ж она… разорванное хочет связать?
— Да ить как сказать… Человек своей надеждой живет. Славная бабочка. Строгая. Себя дюже блюдет. Чтоб баловство какое аль ишо чего — нету за ней этого.
— Замуж бы выходила.
— Чудное ты гутаришь!
— Ничего не чудное. Так оно должно быть.
— Дело ваше. Я в него не вступаюсь.
— А Дуняшка?
— Невеста, брат! Там за этот год так вымахала, что не спознаешь.
— Ну? — повеселев, удивился Григорий.
— Истинный бог. Выдадут замуж, а нам и усы в водку омакнуть не придется. Убьют ишо, сволочи!
— Чего хитрого!
Они вылезли на песок и легли рядом, облокотившись, греясь под суровеющим солнцем. Мимо плыл, до половины высовываясь из воды, Мишка Кошевой.
— Лезь, Гришка, в воду!
— Полежу, погоди.
Зарывая в сыпкий песок жучка, Григорий спросил:
— Про Аксинью что слыхать?
— Надысь, перед тем как объявили войну, видал ее в хуторе.
— Чего она туда забилась?
— Приезжала к мужу имение забирать.
Григорий кашлянул и похоронил жучка, надвинув ребром ладони ворох песку.
— Не гутарил с ней?
— Поздравствовался только. Она гладкая из себя, веселая. Видать, легко живется на панских харчах.
— Что ж Степан?
— Отдал ее огарки. Ничего обошелся. Но ты его берегись. Остерегайся. Мне переказывали казаки, дескать, пьяный Степан грозился: как первый бой — даст тебе пулю.
— Ага.
— Он тебе не простит.
— Знаю.
— Коня себе справил, — перевел Петро разговор.
— Продали быков?
— Лысых. За сто восемьдесят. Купил за полтораста. Конь куда тебе. На Цуцкане купили.
— Хлеба как?
— Добрые. Не довелось вот убрать. Захватили.
Разговор перекинулся на хозяйство, утрачивая напряженность. Григорий жадно впитывал в себя домашние новости. Жил эту минуту ими, похожий на прежнего норовистого и простого парня.
— Ну, давай охолонемся — и одеваться, — предложил Петро, обметая с влажного живота песок, подрагивая. Кожа на спине его и руках поднялась пупырышками.
Шли от пруда толпой. У забора, отделявшего сад от двора имения, догнал их Астахов Степан. Он на ходу расчесывал костяной расческой свалявшийся чуб, заправляя его под козырек; поровнялся с Григорием.
— Здорово, приятель!
— Здравствуй. — Григорий приотстал, встречая его чуть смущенным, с виноватцей, взглядом.
— Не забыл обо мне?
— Почти что.
— А я вот тебя помню, — насмешливо улыбнулся Степан и прошел не останавливаясь, обнял за плечо шагавшего впереди казака в урядницких погонах.
Затемно из штаба дивизии получили телефонограмму с приказанием выступить на позицию. Полк смотался в каких-нибудь четверть часа; пополненный людьми, с песнями пошел заслонять прорыв, продырявленный мадьярской кавалерией.
При прощании Петро сунул брату в руки сложенный вчетверо листок бумаги.
— Что это? — спросил Григорий.
— Молитву тебе списал. Ты возьми…
— Помогает?
— Не смейся, Григорий!
— Я не смеюсь.
— Ну, прощай, брат. Бывай здоров. Ты не вылетывай вперед других, а то горячих смерть метит! Берегись там! — кричал Петро.
— А молитва?
Петро махнул рукой.
До одиннадцати шли, не блюдя никакой предосторожности. Потом вахмистры разнесли по сотням приказ идти с возможной тишиной, курение прекратить.
Над дальней грядкой леса взметывались окрашенные лиловым дымом ракеты.
XIНебольшая в сафьяновом, цвета под дуб, переплете записная книжка. Углы потерты и заломлены: долго носил хозяин в кармане. Листки исписаны узловатым косым почерком…
* * *«…С некоторого времени явилась вот эта потребность общения с бумагой. Хочу вести подобие институтского «дневника». Прежде всего о ней: в феврале, не помню какого числа, меня познакомил с ней ее земляк, студент Боярышкин. Я столкнулся с ними у входа в синематограф. Боярышкин, знакомя нас, говорил: «Это станичница, вёшенская. Ты, Тимофей, люби ее и жалуй. Лиза — отменная девушка». Помню, я что-то изрек нечленораздельное и подержал в руке ее мягкую потную ладонь. Так началось мое знакомство с Елизаветой Моховой. Что она испорченная девушка, я понял с первого взгляда: у таких женщин глаза говорят больше, чем следует. Она на меня произвела, признаюсь, невыгодное впечатление: прежде всего эта теплая мокрая ладонь. Я никогда не встречал, чтобы у людей так потели руки; потом — глаза, в сущности очень красивые глаза, с этаким ореховым оттенком, но в то же время неприятные.
Друг Вася, я сознательно ровняю слог, прибегаю даже к образности с тем, чтобы в свое время, когда сей «дневник» попадет к тебе в Семипалатинск (есть такая мысль: по окончании любовной интриги, которую завел я с Елизаветой Моховой, переслать тебе его. Пожалуй, чтение этого документа доставит тебе немалое удовольствие), ты имел бы точное представление о происходившем. Буду описывать в хронологическом порядке. Так вот, познакомился я с ней, и втроем пошли мы смотреть какую-то сентиментальнейшую чушь. Боярышкин молчал (у него ломил «кутний», как он выразился, зуб), а я очень туго вел разговор. Мы оказались земляками, т. е. соседями по станицам, и, перебрав общие воспоминания о красоте степных пейзажей и пр. и пр., умолкли. Я, если можно так выразиться, непринужденно молчал, она не испытывала ни малейшего неудобства от того, что изжевали мы разговорчик. Я узнал от нее, что она медичка второго курса, а по происхождению купчиха, и очень любит крепкий чай и асмоловский табак. Как видишь, очень убогие сведения для познания девы с ореховыми глазами. При прощании (мы провожали ее до трамвайной остановки) она просила заходить к ней. Адрес я записал. Думаю заглянуть 28 апреля.
29 апреля.
Был сегодня у нее, угощала чаем с халвой. В сущности — любопытная девка. Острый язык, в меру умна, вот только арцыбашевщиной от нее попахивает, ощутимо даже на расстоянии. Пришел от нее поздно. Набивал папиросы и думал о вещах, не имеющих абсолютно никакого отношения к ней, — в частности, о деньгах. Костюм мой изношен до дикости, а «капитала» нет. В общем — хреновина.