Третий. Текущая вода - Борис Петрович Агеев
Нужно пройти по этому пляжу, песок которого сух и сыпуч — прямо ноги разъезжаются, такой песок. Пляж еще можно миновать поверху, благо обрыв отступает здесь от воды и береговой вал зарос высокой травой. Ноги цепляются за нее, раненая ступня волочится, а костыль нужно поднимать повыше, чтобы иметь возможность его переставить. Нет, здесь устанешь больше, нужно спуститься опять на пляж, между пляжем и береговым валом есть небольшая полоска более твердого грунта; вот по ней и нужно идти.
Эти три или примерно около трех километров пляжа показались мне такими оглушительно пустыми, что сердце мое дрогнуло.
Но я прошел и этот участок, падая, вставая; через какую-то речушку не то переполз, не то переплыл; выбрался на другой берег, полузахлебнувшийся, и уснул, а проснулся от холода.
Шел прилив. И хорошо, что шел прилив, потому что остаток пляжа я еще мог пройти по своей полосочке твердого грунта, а когда начнется отлив, я как раз подгадаю к тем валунам, которые по приливу не пройти, и в ту самую минуту, когда вода достигнет своей самой низкой точки, успею прошмыгнуть непропуск, который пропустит. Это был самый серьезный для меня непропуск, к нему нужно подготовиться, иначе у меня ничего не выйдет. В скале, как бы клином вдающейся в море, есть на уровне груди пробитое тысячелетней настойчивостью воды отверстие, но мне до него не подняться, значит, придется обходить скалу по нижнему карнизу, рискуя соскользнуть в воду. Зато если я обойду, впереди уже нет ничего серьезного — чистый песок до самого дома.
Нужно подкрепиться: вот вода, вот банка сгущенки, последняя. А сухари на потом. От рюкзака я избавился еще раньше: все продукты, если можно так назвать те крохи, которые у меня остались, разместились по карманам телогрейки.
И — вперед, рассчитывая каждый шаг, привычным скользом глаз выбирая место понадежнее. О ноге думать не нужно, я представляю, что ноги у меня не было с самого раннего детства, и я вот прыгаю с тех пор на костыле, как это ни обидно.
Теперь начались гонки между валунами. Мне кажется, что я очень быстро лавирую между камнями, наклоняюсь, огибая выступы, отталкиваюсь одной рукой от шероховатых боков этих темных пузачей, молниеносно перетаскиваю тело через камешки поменьше, и со стороны, вероятно, похож на суетливого жука-многоножку. Темнеет. Волны у берега начинают как бы плясать на одном месте: пошел отлив — я рассчитал все верно. Первые сантиметры песка море отдает мне неохотно, но ведь есть законы природы, а они пока за меня, и это утешает. До того мыса осталась сотня метров, а за тем мысом станет видна и та впадина в береге, которую я так хочу увидеть.
Мне кажется, я ничего не ощущаю, кроме резинового скрипа мышц, ясно слышного мне треска в сочленениях костей во время ходьбы и собственного хриплого дыхания, заполняющего весь мир.
Я не успел заметить камешка, скользнувшего под сапогом, и одновременно костыль поехал в сыпучем пласте щебня. Падаю навзничь…
…Прилив идет полным ходом. То ли в обмороке, то ли во сне, я пролежал часа четыре, а заночевать пришлось в пещерке, где у старого кострища лежало несколько досок. Место неудобное, ветер, до того незаметный, взвывает в длинной вертикальной щели, которая и заканчивается пещеркой. Вероятно, погода портится, начался дождь, море волнуется слышнее, и прибой чмокает в камни. Тот непропуск, дыра в которое видна мне с моего места, сейчас пройти нечего и мечтать. А как будет в момент отлива? Помешает ли мне поднявшееся волнение?
Костерок горел неважно, пламя его прыгало, дым бросался в глаза, забивал ноздри. Нельзя было загородиться от ветра, но можно было сесть так, чтобы тепло вместе с дымом относило на мою спину. Кажется, дело серьезнее, чем я себе внушаю.
Вспомнилось мое последнее судно. История с «Дедом» вселила в меня горечь и стыд. Но в том и дело, что человек имеет возможность начать все сначала. В этом и его сила и его заслуга. Я решился снова начать все сначала, я вернусь на море, я начну снова.
Разговор с «Дедом» не был частностью, затемняющей смысл общего. Сиреневый Михалыч, как его звали за непривычную расцветку лицевой части, сказал: «Мне с тобой детей не крестить, Афанасий Глиница, и я с тобой никогда не захотел бы иметь ничего общего, не распорядись инспектор поместить нас с тобой в одной машине. Тут уж стечение обстоятельств, ничего не попишешь. А вот в следующий рейс я с тобой не пойду, это ты как хочешь. С тобою не договоришься, как я понял. Что ты мне, старому дряхлому «Деду», посоветуешь; мне, который тридцать лет отдал машинному отделению? Подыгрываться под тебя? Слушаться твоих глупостей? Да пошел ты знаешь куда? По-морскому!.. Давай я еще тебе подолью, это хороший коньяк, и мы продолжим».
Мы сидели в его каюте, куда он меня завел для решительного разговора, и пили коньяк, без которого «Дед» на судне ни одного решительного разговора не начинал.
Я чувствовал в своей душе что-то вроде жалостливой симпатии к «Деду», к его удивительной расцветки лицу, одутловатому и добродушному, к его демократической простоте и откровенной решительности со всеми, невзирая на лица, в тех случаях, когда он был раздражен или имел неодолимую потребность высказаться. В пароходстве его ценили и побаивались: он мог брякнуть нечто совсем неприличное случаю и даже незаслуженно обидеть. Он позвал меня к себе в каюту после того, как узнал, что произошло в машинном отделении в то время, когда он отсутствовал. Дисциплина дисциплиной,