Матвей Тевелев - «Свет ты наш, Верховина…»
Мы с Ружаной уговаривали Гафию поселиться у нас в Ужгороде, но она и слушать об этом не хотела.
— Что вы, диточки! А хату на кого я оставлю? А хозяйство?
— Какое там хозяйство? — говорила Ружана. — А хату заколотить можно.
— Хату заколотить? — она приходила в ужас от такой мысли. — Илько, даст матерь божья, вернется, а хата заколоченная… Ни, ни, ни, и думать так неможно!
Каждый мой приезд был для нее праздником. День я проводил в лесничестве, а вечером, отказавшись от гостеприимства лесников, спешил в Студеницу.
Гафия всегда дожидалась меня, как бы поздно я ни возвращался.
Сумерничая, она начинала рассказывать о своем прошлом, о том, как ее выдали замуж за Горулю, любившего мою мать. Она жила уже только этим прошлым, настоящего для нее как будто и не существовало. Но, удивительно, в ее воспоминаниях не было ни горечи, ни упрека Горуле.
— Любили они друг дружку, Иванку, ой, як любили! — говорила Гафия. — Да дед твой не хотел дочку отдавать за жебрака… Они ведь тайком хотели обвенчаться, а вот не вышло: поймали… Илько до сих пор Мариино обручальное кольцо бережет. Як помру, Иванку, ты его себе возьми, оно в скрыньке [32] на самом дне лежит, в тряпочку завернуто, серебряное колечко.
Умерла Гафия перед наступлением весны. Смерть ей досталась такая же трудная, как и вся ее жизнь. Я не отходил от Гафии до последней минуты.
— Как же это, Иванку, — твердила она срывающимся голосом, — Илько вернется, а меня уже и нема? Ты ему скажи, чуешь, ты ему скажи…
Но что именно ему надо было сказать, она уже не договорила.
Я похоронил ее морозным апрельским утром возле моей матери, на каменистом студеницком кладбище. И они покоятся рядом, эти две женщины, о каких говорят в народе, что их сердцами, а не солнцем согрето все живое на земле.
Весна пришла дружная, быстрая, как все весны на Закарпатье. Едва растаял за домом снег и на моем склоне обнажилась бурая земля, началась для меня страдная пора. Я сам очистил склон от множества камней и вскопал его сверху донизу. Возвратившись домой со службы, наскоро пообедав, я брался за лопату и спешил на свое «поле».
Из лесничества я привез кусты орешника и высадил их поперек склона полосами, чтобы предотвратить смыв почвы дождями.
— Боже мой! — удивлялся Чонка. — Сколько возни вокруг какой-то паршивой горки! Да она и трудов твоих не стоит. Если ты хочешь вырастить что-нибудь путное — арендуй настоящую землю, а не черт знает что!
— Я говорила ему то же самое, — поддерживала Чонку Ружана, — но ведь он упрям.
— Да как вы не понимаете, — возмущался я, — с хорошей земли всякий сумеет снять приличный урожай, а вот попробуй-ка на этой добиться!..
Несколько раз «поколоть» землю приходил Лобани. Он сбрасывал пиджак и, поплевав на белые от въевшейся в них мраморной пудры руки, брался за кирку или лопату.
Когда кустарник был высажен, оставалось еще ждать, пока можно будет начать посев. Я разбил склон на участки, а каждый участок — на секции с различными дозами удобрений.
В этих секциях в комбинациях с клевером, колоском и ядовитыми бичами горных пастбищ — чемерицей и альпийским щавелем должен был взойти меум.
Пришел день, и семена легли в прогретую солнцем землю. Первые всходы поднимались ровно, радуя меня своей силой и стойкостью. Через какую-нибудь неделю весь склон, от подошвы до самой вершины, зеленел и переливался росами по утрам.
— Ты молодец, Иванку! — сказала однажды Ружана, когда я ей прочитал чуть ли не целую лекцию о меуме и моих наблюдениях над ним. — Ты молодец! Все-таки это флаг, пусть маленький, но флаг! И ты его не опустил.
Как-то Ружана принесла мне несколько номеров советского иллюстрированного журнала «СССР на стройке».
Я подолгу рассматривал каждую фотографию и по нескольку раз перечитывал подписи под ними. На последней странице журнала внимание мое приковал к себе заголовок: «История одного опыта». Я насторожился и стал читать, пораженный масштабами и значительностью того, о чем сообщалось в нескольких строчках.
Это был рассказ об опыте советского агронома Романа Алексеевича Щербины, задумавшего повысить урожайность проса. Чтобы сжать сроки опытов, Щербина вел свою работу в построенных для него колхозом парниках. Здесь он снимал в год вместо одного три урожая и в конце концов нашел то, чего добивался.
Но новый способ нужно было проверить в полевых условиях на разных широтах. Щербина обратился в Сельскохозяйственную академию, и по призыву академии опыт взялись повторить на своих землях семьсот тридцать колхозов в разных краях страны.
Человек моих лет, щуря глаза от солнца, приветливо смотрел на меня со страницы журнала, подняв высоко пучок стебельков с тяжелыми, отвисающими книзу кистями.
Мы пристально и долго глядим друг другу в глаза.
«Завидую вам, агроном Щербина, — мысленно говорю я ему. — Только не вашей удаче, нет, а судьбе».
«Понимаю, — отвечает он, — очень хорошо понимаю. Но и вы не опускайте рук. Разве вы все уже знаете о своей земле? Разве вы до конца разведали ее возможности, силу ее трав и злаков?»
Не выпуская из рук журнала, я вышел из дому и не помню, как очутился перед откосом.
Волнение, владевшее мною, усилилось, но мысль работала ясно, с необыкновенной отчетливостью.
Мне не суждена была завидная судьба советского агронома, меня не ждали ни колхозные просторы, ни поддержка государства. Я был один на узкой тропе — агроном-одиночка. Но этой, пока единственной, тропой я решил идти во что бы то ни стало.
40
Их было двадцать. Двадцать селян из разных сел Верховины, молодые и старики, ставшие моими бескорыстными помощниками, или, как я их называл тогда в шутку, корреспондентами.
Я постучался к ним в хаты осенью, не очень веря в то, что они согласятся мне помочь. И, в сущности говоря, какое дело было этим людям, чей мозг сушила одна горькая дума о хлебе, до моих планов? Мало им своих забот? Для чего им брать на себя еще одну лишнюю: сеять для проб семена травосмесей, зерна пшеницы, а затем следить за их развитием на разных высотах?
Несколько раз я задавал себе такой вопрос, но все ж таки постучался к ним, потому что в глубине души верил в этих людей.
Одни знали меня по моим частым служебным приездам в лесничества, другие помнили еще с детства.
Первым, к кому я обратился, был Семен Рущак. Он попрежнему работал у Матлаха со своей дочкой Калинкой, и люди говорили, что Матлах не прогнал их после голодного похода только потому, что Семен был редкостный работник, на нем главным образом и держалась матлаховская первая ферма.
День был воскресный, и Рущака я застал дома. Мы давно не виделись, и оба были рады нашей встрече.
Семен торопился на ферму, я вызвался пойти с ним. Было еще светло, и жена его опасалась, как бы меня не заметил Матлах.
— Да, — говорил Семен, — он на тебя лютый, не дай боже, увидит! — Но нетерпеливое желание показать мне плоды своих трудов брало у Рущака верх над осторожностью. — Да ничего! — подмигнул он. — Мы не дорогой, а тропкой, через поток. Не отвык еще по жердочке переходить?
…На ферму мы добрались затемно. Скотники узнавали меня, подходили, здоровались.
— Смотрите же, Матлаху ни слова! — предупреждал их Семен.
— Сами, что ли, не понимаем! — обижались те.
Семен зажег фонарь и повел меня к коровнику. Но раньше чем войти, подозвал старика скотника и наказал ему:
— Если сам явится, смотрите, деду, не зевайте, а бегите сразу до нас.
— Добре, — крякнул дед, — я покараулю.
— Что, разве Матлах и ночью приезжает? — спросил я Семена.
— У него, черта, горячие уголья под задом. Носится!
Но как только мы переступили порог коровника, Матлах был забыт. Семен водил меня от стойла к стойлу, называя по кличке коров.
— Это Мица, Иванку, — говорил он. — Помнишь Мицу? А это уже дочка ее, ну, а здесь вот — всего лучше. — И голос Семена перешел на шепот. — Как ты советовал… я решил от того не отступать.
Семен поднял фонарь повыше, и в стойле, у которого мы очутились, я увидел корову серо-бурой масти.
— Наша! Карпатская!
— Ну да, наша! — подтвердил Семен и позвал: — Пчелка! — Пчелка, отворотив от кормушки тяжелую красивую голову, тихо замычала.
Мне вспомнилось, как я советовал Матлаху создать стадо из скота карпатской породы. Но Матлах об этом и слушать не хотел.
«Ведь если поработать над бурым скотом, — объяснял я, — он может стать не хуже, а, возможно, и лучше швицкого».
«Зачем же нам возиться, пане Белинец, — упорствовал Матлах, — когда есть готовые. Мне время дорого».
— Уговорил ты его? — спросил я Семена.
— И не старался, — усмехнулся Рущак, протягивая Пчелке пучок сена. — Мы его с Калинкой обдурили.
— Матлаха?
— А что ж! Я с того часу, как ты мне про серо-бурый скот рассказал, Иванку, ждал только случая, чтобы попробовать, и дождался. Отелилась у нас Медуница, добрая корова, швицкая. Ну, а телку мы и утаили от Матлаха, на волков свалили: волки задрали. Потом я ту швицкую телку увел в Воловец, а там и выменял. Мне человек с охотой за нее молодую карпатскую дал, Пчелку! Она и есть! Пригнали мы Пчелку на ферму, а я к Матлаху и говорю: «Селянский скот с потравы согнали. Как быть?» — «Нехай, — кажет Матлах, — постоит запертый, пока хозяева не объявятся, а объявятся — штраф!» Этого мне и надо было! — Семен рассмеялся. — Вот уже седьмой месяц пошел, а хозяева все не объявляются. Есть же такие нерадивые! Матлах было велел корову резать, а я ему ведро с ее молоком показываю. Грешно такую бить. Оставил… Ведь лучше других швицких! А сколько мы с Калинкой на нее труда положили, раздаивали, корм подбирали, чуть ли не в глаза заглядывали, чтобы узнать, что ей надо. И видишь, какую выходили!.. Это тебе, Иванку, спасибо.