Борис Изюмский - Море для смелых
И опять, как это часто было в последнее время, Леокадия подивилась: «Как же ты вырос, мой Сев-Сев!»
— Борщ! — вскрикнула она и побежала на кухню.
Нет, ничего — вовремя подоспела.
Мамины ходики на кухонной стенке показывали без двадцати час. Ого! Пора и спать… В интернате надо быть к подъему, к семи…
ТЕЧЕНИЕ ЖИЗНИПосле того как Анатолий Иржанов за участие в афере с незаконно фабрикуемыми художественными открытками попал в тюрьму, а потом — в колонию на Крайнем Севере, он многое пережил и передумал.
Работа на руднике по добыче олова была трудной, особенно для него, человека, прежде почти не знавшего физического труда.
Ему пришлось быть крепильщиком, пришлось бурить, и в конце концов он втянулся, физически окреп и работал не хуже других, даже, пожалуй, лучше многих. Иржанов получил право передвижения без конвоя и пропуск — в определенные часы выходить за пределы зоны. Вот тогда-то он смог внимательнее оглядеться и оценить своеобразную красоту этого края.
Часами стоял он на высоком гористом мысу, уходящем в море, и смотрел на глыбы плавучих льдов с вытянутыми языками, на свинцовые воды пролива.
Какой суровый, неуютный, но по-своему прекрасный край! Надгробия диких, припорошенных снегом скал, выброшенные на берег деревянные обломки-плавники создавали картину старого кладбища. Предостерегающе поднимали к небу пальцы каменные гряды — кекуры. А вдали — островки в ледяных шапках, завалы бурелома, замерзшие озерца заболоченной тундры.
Да, здесь были свои краски. И, наверное, не каждому художнику довелось видеть летние дикие розы на покатостях гор, нежно-голубые гроздья болдырьяна, плоские молнии без грома, ложные солнца, «водяного зайца» — столб воды, похожий на смерч, из которого выскакивает небольшое облако.
Никогда не думал Анатолий, что у льда может быть столько расцветок, что похож на стекло — игольчатый, зеленоват — молодой, голубеет — многолетний. Анатолий забывал о том, где он, забывал, что надо возвращаться в ненавистный барак, к своим нарам, которые оказались рядом с нарами отпетого бандита Валета.
Все было Иржанову отвратительно в этом белобрысом, с мутью в глазах подобии человека: и его бескровное лицо, и синева расквашенных губ, и мерзостные изощрения в ругани, и постыдное стремление кого-то унизить, оскорбить, и вечные поиски спирта.
Валет и здесь пытался разыгрывать из себя атамана: запугивал «пером», грозил местью. Узнав, что Иржанов рисует, он где-то добыл для Анатолия картон, краски, чтобы тот рисовал коврики, а Валет обещал сбывать их. Но Иржанов, давший себе клятву никогда больше халтурой не заниматься, наотрез отказался от ковриков и тем навлек на себя особую немилость Валета. Сосед не давал ему житья: крал его вещи и продукты, присылаемые матерью, ночью, вставая по нужде, вроде бы случайно задевал Иржанова, будил его, обращался не иначе как «антилитен задрыганный!» и обещал «выпустить кишки».
Анатолий, насколько это было возможно, сторонился Валета, после работы пропадал в красном уголке, где разрисовывал то стенд, то стенную газету, или часами просиживал над книгами. Если разрешала погода, он рисовал где-нибудь подальше от барака. Начальство, видя его старательность, помогло приобрести альбом и карандаши. У него уже было немало рисунков, которые он называл про себя «набросками на краю земли».
Вот трактор тащит балок — домик, поставленный на полозья. Странная особенность арктического ветра: при любой силе он не заносит след от трактора… Вот под яром у железной печки с отводными трубами три человека колдуют над рыбой: наверно, готовят строганину из омуля.
И портреты людей. Раз можно было рисовать — значит, можно было жить.
Как-то в июньский вечер Анатолий сидел на валуне у моря. Широкую осушь вдоль побережья заливали барашки наката. Дул нагонный ветер. Над головой проплывали ливневые облака, может быть, держали путь на Пятиморск, к дочке.
Нет городов плохих и хороших. Есть города, где нам было плохо или хорошо. В Пятиморске ему было особенно хорошо. Чисто. Он не умел тогда этого ценить.
«Интересно, куда девался тот портрет Нелли, который я рисовал? И где сама Прозоровская? Я с ней не был бы счастлив. Ей нужен волевой человек, нужна узда… А я, как верно говорил отец, — перекати поле. Слякоть. И Валентина Ивановна была права: с мусором в душе художником не станешь…»
Начало темнеть. Анатолий вернулся в барак, спрятал свой драгоценный альбом в тайничок под изголовьем.
На следующий день, придя с работы, он сунул руку под изголовье — альбома не было. Иржанов отбросил подушку, заглянул под нары — альбома не оказалось и там. Украсть его мог только Валет. Но как сказать ему: «Верни!», если Анатолий не видел, что украл именно он?
А Валет, сидя на койке, гнусил, ухмыляясь:
— Чё загрустил, антилиген? Ирудиция заела?
Иржанов молчал: зачем раздражать Валета? Может быть, поизмывается и возвратит альбом.
Следующий день был банным. Они купались рядом. Иржанов увидя на груди Валета татуировку «Спешы жыть», невольно усмехнулся. Уж больно комичными показались ему эти слова на тощей груди Валета.
Тот вдруг вбеленился. Подскочил к Иржанову — расквашенная губа поползла вверх, открывая желтые острые зубы, — поднял для удара шайку:
— Че насмехаешься?
Анатолий, защищаясь, оттолкнул его. Валет, тощий и верткий неожиданно упал ему под ноги, сбил на скользкий пол, стал бить шайкой по голове.
Иржанов озверел. Отплачивая за альбом, за издевательства, стал душить Валета.
Их разняли, и старший воспитатель отряда, немолодой уралец, капитан Драгин строго наказал и одного и другого.
Как-то, уже много спустя после того как Анатолий отсидел в изоляторе, Драгин пригласил его к себе. Капитан нравился Иржанову. Он чем-то напоминал Анатолию отца в молодости, на той фотографии, что висела у них дома в столовой. Отец ему не писал — наверно, отказался от блудного сына. Да и от матери давно ничего не было.
Драгин сидел в бревенчатой, жарко натопленной избе, расстегнув китель, чаевничал. Словно вырубленное из старого кедра, лицо Драгина вспотело.
— Раздевайся. Садись почайпить, — радушно предложил капитан.
Анатолий снял стеганку, ушанку, стесненно подсел к столу. Драгин налил ему чай в высокую, расписанную золотом по синему чашку. Спросил, глазами показывая на нее:
— Хорошо, художник?
— Да какой я художник! — с горечью возразил Иржанов. — Самоучка… Малевал кое-как и… домалевался.
— Да, брат, коряво у тебя жизнь сложилась, — согласился Драгин, посмотрев с дружелюбным участием. — Коряво… Почти тридцать лет прожил, а позади — кочки и болота… Сам лишил себя молодости, друзей, семьи, профессии.
Драгин подался всем корпусом к Иржанову, сказал задушевно:
— Надо, Толя, все поворачивать заново, пока время есть…
Он ушел от капитана с тяжелым сердцем. Это правда: ни друзей, ни семьи, ни молодости. А в прошлом: мелкое самолюбование да «кровавая Мэри» — смесь томатного сока и водки. Где-то дочка, где-то Вера, которую предал. А ведь мог быть счастлив, человеком мог быть, если б рядом она… Как был глуп и эгоистичен! Не понимал, что ломкие встречи, где страсть вытесняет все, только опустошают душу. Понадобились и эти годы и эта беда, чтобы пришло прозрение.
Ночью Анатолий написал свое первое письмо Вере. Спрашивал о ее жизни, о дочке. И еще потом написал ей несколько писем, но ответа ни на одно не получил, хотя отсылал их и на Лермонтовскую и на комбинат.
А вскоре пришла беда.
Как-то под вечер Анатолий сидел возле барака со стариком Зотычем и мирно беседовал. У Зотыча — клочья седых волос на подбородке, усталые глаза. Говорит, попал в уголовники случайно — дружки подвели. Похоже, что правда. Иржанов подумал: «Хорошо бы нарисовать Зотыча». Старик достал из кармана ватных штанов пачку «Беломора», надорвав ее, протянул Анатолию:
— Кури.
— Я не курю.
Зотыч одобрил:
— А вот я никак не отрешусь… Дочка, вишь, посылку прислала…
В это время из-за барачного угла вынырнул Валет. От него несло перегаром, где-то все же сумел набраться. Валет протянул руку к пачке с папиросами:
— Дай сюда!
Зотыч выбил одну.
— Все дай!
— Ну, эт-то, милок, шалишь.
Валет выхватил железный заостренный штырь, кинулся с ним на старика.
— Шалю?!
Анатолий перехватил руку Валета. Тот, забыв уже о старике, нанес острием штыря несколько ударов в грудь и живот Иржанова. Зотыч поднял крик. Истекающего кровью Анатолия доставили в больницу, где он пролежал полгода.
Силы к нему возвращались медленно, и, наконец, он снова стал работать. Радовало, что нет рядом Валета — его после суда отправили в колонию с особым режимом.
Драгин постарался, чтобы Иржанова определили на участок полегче, а потом, по его представлению, Анатолия наградили грамотой. Получая на общем собрании этот «клочок бумаги», как прежде называл его Иржанов, Анатолий поразился тем чувствам, что охватили его. Душа и ликовала и плакала, словно ему объявили об амнистии. Он с радостным изумлением открыл в себе эту сохранившуюся способность к подобным переживаниям, казалось бы, утраченную навсегда.