Юрий Бондарев - Юность командиров
— Дайте рапорт, — и, взяв рапорт, положив его на стол, добавил: — Только я, как бывший ваш командир, хочу сказать вам напоследок: не стремитесь в Ленинград, под крылышко родителей. Идите в жизнь самостоятельно. Живите крупно и серьезно. Езжайте куда-нибудь в Россию, на восстановление городов, приглядитесь к людям, постарайтесь понять их. И главное — самого себя.
— Не бойтесь за меня, товарищ капитан… Я не пропаду, — еле различимо выговорил Борис. — Разрешите идти?
Мельниченко сказал:
— Что ж, пусть будет так. Идите.
…А через неделю он уезжал дневным поездом, и Майя провожала его, и тут на вокзале в последние минуты они стояли возле вагона обнявшись, не говоря ничего, но, когда раздался второй звонок и Борис стал исступленно, спешаще целовать заплаканные ее глаза, ее губы, ее лоб, он почувствовал, как изменился, задрожал его голос, готовый сорваться:
— Я вернусь за тобой, я жить без тебя не могу. Ничего, ничего, ты немного потерпи, будь спокойна… Все будет хорошо. Я приеду за тобой через месяц. Ты жди меня…
Он жадно и пристально смотрел ей в лицо, некрасивое теперь, испуганное, с желтыми пятнами, и на миг, ненавидя себя, вспомнил, что порой в эти страшные для него дни, в моменты самого сильного отчаяния в нем бегло возникало ощущение, что и в любви ему не повезло до конца. Но потом и особенно сейчас, в эти крайние секунды, того мимолетного, прежнего ощущения не было у него в душе. Он уезжал с таким чувством, что все было только началом.
Но когда поезд тронулся и Майя с тем же замирающим, испуганным выражением лица пошла по платформе, не отрываясь от окна вагона, когда мимо проплыл вокзал с отчетливой надписью «Березанск», когда среди дальней перспективы домов начало словно поворачиваться гранями здание училища, Борис сел за столик, прижав два кулака к лицу, сквозь крепко смеженные веки его стали просачиваться слезы. После детских слез это были первые слезы.
26
Вместо эпилога
Война жестокой вьюгой пронеслась над страной.
Ветер гудел в железных крышах городов, белая тьма неистово носилась по мерзлым полям.
Многие упали на холодеющих полях и больше уже не встали. Некоторые навсегда потеряли друг друга в этой тьме. У многих ушло из дому счастье и не вернулось весной. Некоторые переросли себя и поняли, что прошлое невозвратимо, — новая жизнь стояла на пороге.
И вот наступило лето 1947 года.
Закончились государственные экзамены, в училище было распределение. Алексея направляли в Германию, вместе с ним получили назначение Дроздов и Зимин; Грачевский, Полукаров и Карапетянц получили назначение на Дальний Восток; Гребнин и Луц — в Одесский военный округ; Степанов уезжал в Москву. Месяца четыре назад Алексей получил от Бориса Брянцева письмо. Он писал, что у него родился сын; что сам он учится на втором курсе геологического института, но многое по-прежнему забыть не может…
Юность кончилась. Пришла пора молодости. Шел второй послевоенный год.
В то воскресенье после экзаменов стоял жаркий июльский день, весь напитанный запахами нагретой листвы, молодой хвои, и везде: в самом воздухе, в горячей траве на просеках, исполосованных пестрыми тенями, и в глубине золотистого сумрака сосен, — везде чувствовалась середина лета, как и два года назад, а они оба знали, что это их последняя прогулка за город, что вскоре они должны расстаться надолго.
Но им обоим, по-видимому, не хотелось омрачать это последнее воскресенье, которое они должны провести вместе, и Вале не хотелось говорить об этом. Она только изредка вопросительно и незащищенно взглядывала на Алексея, пытавшегося все-таки сказать что-то ей, и в знак умоляющего отрицания прикладывала палец к своим губам.
Потом они вышли на поляну, на ту самую поляну, где два года назад под акацией они пережидали грозу. Акация стояла на том же месте, она была почти до боли родственной, до боли знакомой. Но эта акация, должно быть, ничего не помнила. А они помнили все: как они стояли тут во время ливня и грозы, как Алексей хотел объясниться Вале в любви, но все время мешал гром.
Низко над разомлевшими травами пролетали дикие пчелы. Одна села на цветок, покачалась, хозяйственно почистила хоботок и полезла в глубину лепестков. Валя сорвала тот самый цветок, в душистой глубине которого копошилась пчела, вся в желтой пыльце, и, улыбаясь Алексею, дунула на пчелу — и та, обиженно прогудев, улетела прочь.
Когда же впереди сквозь деревья что-то широко блеснуло, будто направили большое зеркало в глаза, и сквозь духоту леса потянула струя прохлады, Валя вспоминающе оглянулась на Алексея и снова приложила палец к губам.
Они вышли на берег и так же, не сговариваясь, пошли пологим краем песчаной косы, вдыхая запах пресной свежести и водорослей, оглушенные визгом чаек. Валя, слушая этот суматошный крик, присела на вросший в берег валун, сняла туфлю и вытряхнула из нее песок.
— Устала идти?
— Нет.
И опять они шли молча, иногда касаясь друг друга, а вокруг совершенно безлюдно, только белые косые паруса яхт чуть виднеются в солнечно-слепящем извиве реки далеко-далеко слева.
Валя остановилась, подняла несколько галек и начала кидать их в воду, рассеянно следя, как расходятся легкие круги. Алексей тоже поднял гальку, взвесил ее на ладони и так нерассчитанно сильно бросил ее, что, высекая искры, она запрыгала по воде; сказал наконец то, что хотел сказать ей:
— Я не думал, что меня назначат в Германию…
Здесь было много чаек, они стаей кружили над косой, скользили низко, казалось, настигая свою тень в спокойных заводях. И прежде чем ответить Алексею, Валя странно посмотрела на этих чаек, на безоблачную синь знойного июльского неба, на далекие, едва видимые глазом белые треугольники парусов — в той стороне Березанск, милый, родной Березанск, с которым Алексей скоро простится.
А теплый воздух будто тек с неба, ласковые волны шлепали о берег, нежно шевелили гальку у самых ног; галька легонько перекатывалась, звенела, и Вале показалось, что она слушает морскую раковину; до ее слуха слабо долетает из этой сказочной раковины неясный плеск моря, отдаленные голоса, еле уловимый шелест донного песка — невнятные звуки сквозь слой пронизанной солнцем воды.
Валя увидела: в тихой заводи, в трех шагах от берега, распустились лилии среди камышей, и четкие тени лилий пятнами дрожали на песчаном дне. Из прозрачной зеленой глубины медленно всплыла огромная рыба, постояла неподвижно и, шевеля красными плавниками, ушла в прохладную глубь.
— Как я все это люблю… небо, чаек, лилии… даже эту холодную рыбу…
Валя сказала это и неожиданно вблизи этой воды, вблизи распустившихся лилий, увидела на гимнастерке Алексея погоны с маленькими перекрещенными орудийными стволами. И настолько странными, неправдоподобными показались ей эти перекрещенные орудийные стволы в этот день полного лета, радостной игры чаек и спокойно вспыхивающего света чистой воды, что перехватило дыхание. Она вдруг подумала, что он не принадлежит ей целиком.
— Алеша…
— Вот и все, — грустно проговорил Алексей и заглянул Вале в расширенные беспокойные глаза. — Ты будешь меня ждать… три года?
— Три года? Пять лет, десять лет! Всю жизнь!..
— Нет, я не хотел бы… чтобы всю жизнь. Только три года.
Было жарко и тихо.
1956 г.