Анатолий Буйлов - Большое кочевье
После корализации пастухи наконец-то смогли облегченно вздохнуть, и было у них такое чувство, какое бывает, вероятно, у землепашцев, собравших с поля обильный урожай.
Маяканское стадо в этом году не поджимало Долганова, и поэтому он распустил оленей в окрестностях кораля, где, правда, были скудные пастбища, но это ведь ненадолго — дня на три-четыре.
Два дня в доме оленеводов крутили для пастухов старые кинофильмы: «Веселые ребята», «А ну-ка, девушки», «Свадьба в Малиновке», «Кортик», «Джульбарс», «Опасные тропы». Все эти кинофильмы, кроме «Свадьбы в Малиновке», Николка уже видел и потому был слегка разочарован, для других же пастухов это было настоящим праздничным зрелищем.
В промежутках между киносеансами главный врач поселковой больницы, поблескивая очками и лысиной, тщательно осматривал пастухов, подробно расспрашивал их, то и дело что-то записывал в клеенчатую черную тетрадь, на которую пастухи косились с подозрением, — черный цвет ее смущал пастухов, другое ли что?
Рядом с главврачом стояла молодая симпатичная девушка-грузинка — все спрашивала у пастухов и каюров, не болят ли у кого зубы? Зубы болели у многих, но каждый, к кому обращалась девушка, торопливо мотал головой и с самым беспечным видом заявлял, что зубы у него в самом лучшем состоянии.
После корализации новый председатель колхоза Плечев сообщил пастухам, что по предложению заволеневодством Шумкова и по решению правления колхоза бригаду Долганова обязывают перейти на новый маршрут, исключающий выход стада к морю. Свое предложение Шумков мотивировал тем, что пастбища полуострова сильно вытоптаны и надо дать им отдых года на три-четыре, пока не восстановится поврежденный ягель. Услышав это, пастухи вначале дружно воспротивились, доказывая, что менять маршрут совершенно необязательно, что на полуострове достаточно простора и много таких уголков, где ягель пухлый, как заячье одеяло, и, кроме того, разве не знает Шумков, что на полуострове пастбища в основном летние, олень кормится листьями карликовой березы, болотной зеленью и грибами? Изменить маршрут — дело нешуточное! Но Плечев хотя и мягко, но решительно гнул свою линию, и все пастухи, кроме Ахани, скоро сдались. Аханя же наивно продолжал доказывать председателю, что олени будут вести себя на новом маршруте чрезвычайно беспокойно, будут стремиться уйти на свои старые привычные пастбища и придется потратить много сил, чтобы удержать их. Он говорил о том, что оленям нужна соль, а в тайге ее не будет, не будет там и кеты, и морского зверя и не из чего будет не только мауты вырезать, но даже сары сшить. Зато там всегда очень много гнуса. Долго Аханя перечислял минусы нового маршрута и наконец, сообразив, что председатель слушал его лишь из вежливости, махнул рукой и горестно заключил, что всегда здешние оленеводы кочевали зимой в тайгу, летом — к морю и от этого всем было хорошо. Теперь же всем будет плохо — одному Шумкову будет, наверно, хорошо.
Хабаров к этому, как всегда, философски добавил:
— Эксперимент ради эксперимента человек делает в том случае, когда ему больше нечем заняться, а если такой эксперимент проводится не с колбами, а с людьми, то здесь экспериментатор либо великий добряк, либо отчаянный подлец.
На этом все и закончилось, отныне бригаде предстояло осваивать новый маршрут.
В тот же день Плечев, Хабаров и Шумков уехали в первую бригаду на Маякан. Там Хабаров должен был помочь Василию Ивановичу отбить забойных оленей и угнать их на Колымскую трассу золотоприискателям на мясо. Оттуда же Хабаров намеревался улететь в Уссурийск, сдавать экзамены за пятый курс.
Зима выдалась на редкость малоснежной. Сытые, разжиревшие олени непрерывно разбредались по обширному, богатому ягелем пастбищу — им-то было хорошо и вольготно, но пастухам приходилось много бегать.
Дни стояли тихие, обжигающе морозные, трещали и дымились от мороза наледи, цепенела тайга, обрастали инеем причудливые скалы в гольцах. Ночью на небе высыпали бесчисленные звезды, и Млечный Путь казался среди ярких звезд светлой оленьей шахмой.
До февраля между делом Николка изловил капканами четырнадцать соболей, подстрелил сорок четыре белки да еще горностаев поймал десяток.
— Э-э, да ты, парень, я смотрю, соболятником знаменитым скоро станешь, — удивился Фока Степанович, когда Николка однажды вытряс из мешка всю добытую за зиму пушнину.
— Ну вот, а ты чего-то обижался, что тебя на охоту не пустили, — напомнил Долганов. — А видишь, как ты развернулся: и оленей пас, и пушнины добыл не меньше охотников, вот это по-деловому! За это и похвалить не грех.
Николка видел, что пастухи не завидуют ему, а радуются его удаче от всей души, сам же он больше радовался тому, что смог в эту зиму обучить девять ездовых, все они шли в поводу свободно, без натяжки, а один из них, сухопарый, с крепкими ногами чалый, даже позволял садиться на себя верхом и был послушен и смирен. Аханя, увидав этого оленя, радостно воскликнул:
— Маладец, Колья! Ти обучили настоящий учаг! Учаг трудно учить. Ти настоящий типерь пастух!
Этой похвале Николка был рад больше, чем всем своим добытым соболям.
В конце февраля Долганов, Фока Степанович и Костя откочевали караваном из тридцати пустых нарт в поселок за продуктами. Напрямик до поселка было не менее двухсот километров, но кто же ходит в тайге напрямик?
Двадцать три дня Николка с Аханей держали стадо вдвоем — нелегко это было, но знали они, что Долганову с ребятами тоже несладко!
Через двадцать три дня — на день раньше рассчитанного времени — кочевщики привезли продукты, а заодно и страшную весть: при перегоне забойных оленей на Атку на стадо напал медведь-шатун. Хабаров, гнавший это стадо, вместо того чтобы убежать за помощью к ехавшим сзади каюрам, кинулся медведю наперерез и, размахивая палкой и неистово крича, попытался отогнать его, но очумевший от голода зверь, бросив оленей, пошел на человека… Трое суток, нещадно погоняя собак, везли каюры изувеченного Хабарова в поселок, но на последней стоянке, в Доме оленеводов, на рассвете из горла хлынула кровь, и он скончался.
Пока его везли, Хабаров ни с кем не разговаривал, не жаловался на боль, даже не стонал, а, стиснув зубы, лишь морщился иногда и закрывал глаза. На стоянках он упорно писал письмо, которое за несколько минут до смерти отдал каюрам и четким ясным голосом попросил передать его лично в руки Николаю Родникову. Больше он не проронил ни слова.
— Вот оно, письмо, — суровым голосом сказал Долганов, протягивая онемевшему, оглушенному Николке сложенный вчетверо двойной тетрадный лист.
— Да, парень, вот такое, значит, дело, значит, вот так вот, нету теперь нашего Хабарова, — скорбно подтвердил Фока Степанович.
Николка выхватил у бригадира письмо и, уйдя от палатки подальше, дрожащими руками развернул измятые, истертые на углах тетрадные листы.
«Николка! Дружище. Вот пишу тебе… Я, кажется, отходился по белому свету — не довезут меня ребята до больницы, не довезут, да и не поможет она — кровью плюю, это кровь изнутри… Умирать не страшно, я не боюсь, но мне обидно, дружище. Вот очнулся, вспомнил: нет у меня, оказывается, близких людей на этом свете, нет ни отца, ни матери, ни верного друга — один я, совсем один, некому будет вспомнить меня, пожалеть обо мне. Но вот подумал я о тебе, Николка, ты один у меня стоишь сейчас перед глазами — и вроде полегче стало на душе, и боль отпустила. Николка, дружище! Мне, лежащему там, в земле, все это будет безразлично, но вот сейчас, еще живущему, еще живому, — горько и обидно. Мне было бы легче уходить туда, в холодную темень, если б я знал, что не умру совсем, а хотя бы мизерной частицей останусь жить в чьей-то душе и памяти… Ты понимаешь меня, Николка? Ты поймешь меня — я знаю. На этой земле я, кажется, не сделал никому большого зла, но и добрых дел не припомню… О чем я? Трудно дышать, Николка, в груди огонь, мысли уходят. Отдохну немного. Хоть бы это письмо успеть дописать. Отдохну…
Вот опять продолжаю. Кажется, уже сутки прошли. Лежу я в Доме оленеводов. Мне уже легче — это конец! Все-таки досадно умирать, не оставив после себя ни добротного дома, выстроенного своими руками, ни детей. Пил водку, мечтал и ждал светлого чуда… Николка! Дружище! Никогда ничего не жди — ставь перед собой высокую цель и упорно двигайся к ней, и ты достигнешь ее — это и есть светлое чудо! Что тебе сказать на прощанье? Николка! Ты единственный человек, которого я искренне пытался зажечь теми чистыми искрами, которые еще теплились в душе пьянчуги Хабарова. Перед тобой я хотел быть лучше, чем я есть. Будь моим верным другом, Николка, прошу тебя! Будь всегда таким добрым и отзывчивым, какой ты есть сейчас, — это очень трудно сохранить — в мире так много зла! Держись поближе к таким людям, как Аханя. От таких, как Шумков, держись в стороне — с такими, как он, тебе еще предстоит бороться. Это гораздо страшней и глубже, чем кажется. Но у тебя нет еще сил для такой борьбы — ради бога, учись, Николка! И ты сам во всем разберешься. Трудно писать. Отдохну… Нет! Надо скорей… опять голова кругом идет, не хватает воздуху. Мне не страшно! Коля! Прошу тебя, когда будешь уезжать, возьми водки и зайди ко мне на могилу попрощаться. Это конец! Друг мой, вспоминай меня, очень прошу — вспоминай… Прости, если обидел когда ненароком… надо успеть отдать письмо. Прощай, друг… вспоминай меня… светлого чуда тебе…»