Владимир Попов - Разорванный круг
Директор и ученый стояли посреди огромного двора автобазы. Их обоих привела сюда одна и та же причина: страсть к новому. Оба они могли заниматься своими делами, не трогаясь с места, получая сообщения о ходе испытаний по телефону, и оба предпочли посмотреть на все своими глазами.
Они симпатизировали друг другу после того грозного дня на комитете, когда старый ученый вступился за смелого директора, решившегося на производственный риск. И когда Дубровин предложил Брянцеву поехать в город позавтракать, тот охотно согласился.
В ресторане пусто, прохладно и по-домашнему уютно. Живые цветы на окнах, на столах, по-южному радушные официантки.
— Вы когда-нибудь пробовали осмыслить значимость института? — спросил Дубровин.
— Нашего или вашего? — не понял Брянцев.
— Вашего, вашего! Я о нем немало думал. И наткнулся на новые философские категории. Да, да! Родилось среднее звено между практикой и отвлеченной наукой. И к тому же — звено двойного действия. Оно может и поставлять материал высокой науке, и делать достижения высокой науки практически полезными. Но не в этом новизна. Вот второй вывод для меня самого был неожиданным: принципиальное различие между трудом платным и бесплатным.
— К этому выводу я давно пришел, — сказал Брянцев. — Платный исследовательский труд может быть и честным, и нечестным, и замедленным, и форсированным. Бесплатный труд всегда честен и форсирован. Не найти, пожалуй, человека, который бесплатно делал бы бесполезную работу и тянул ее как можно дольше.
— Именно, именно, — обрадовавшись, что нашел единомышленника, подтвердил Дубровин. — За плату, да еще за высокую, можно заниматься бесполезным делом и не спешить с ним расстаться. Даже гальванизировать, когда оно умирает. Чем больше затрачиваешь времени — тем больше денег. Вот в чем причина того, что многие дельцы от науки годами толкут воду в ступе. Толкут и толкут, а денежки плывут и плывут… И совесть, если она и была, так ее все меньше и меньше становится. И знаете, в чем беда? Обрушиваются на такого редко. Крупный ученый не нападет из великодушия, либерализма или просто брезгливости. А ученому пожиже страшновато — и его могут зацепить. Вот и получается что-то вроде заговора молчания или круговой поруки.
— Но нельзя же от всех требовать быстрой отдачи, — возразил Брянцев. — Не помню, кто из академиков говорил, что одно крупное открытие ученого оправдывает существование всей Академии наук.
— Оправдывает и с лихвой, — согласился Дубровин. — Но нельзя же всем остальным прятаться за спину этого одного. А у нас как получается? Стоит взять какого-нибудь захудаленького кандидата в проработку, как он мигом ощетинивается: «Мы, ученые, создали спутник, мы создали космические корабли!» Пристраивается к первой шеренге. Между прочим, я убедился, что так же с поэтами. Великое слово «поэт». Но когда какой-нибудь Кукарейкин, издавший книжечку стихов толщиной в ноль целых пять десятых миллиметра, становится в позу и тоже кричит: «Не замай, я поэт!»… — Дубровин сделал величественный жест рукой и чуть было не выбил поднос из рук официантки, принесшей еду.
Он с вожделением посмотрел на щедрый украинский салат из помидоров, сдобренный чесноком и подсолнечным маслом, на мозаичный излом холодца. Разлил по бокалам пенящееся пиво и сказал:
— В командировке позволяю себе все, что не позволено дома. Даже папиросу после еды. Вечерком по рюмашке выпьем?
— Выпьем, — охотно согласился Брянцев, хотя не знал, как у него сложится вечер. Может быть, ему все же удастся побыть наедине с Еленкой.
— Знаете, Алексей Алексеевич, в провинции нет посредственных ресторанов. Либо очень плохие, либо очень хорошие. Этот очень хороший. Рекомендую!
— Спасибо за совет. Но завтра я улетаю…
— Я о вашем институте все читаю, — возвратился Дубровин к прерванному разговору. — Даже вашу газету «Сибирский шинник». Хотел сам в печати выступить, поделиться своими мыслями. Но… суждены нам благие порывы… Меня не на шутку заинтересовала эта новая форма организации творчества трудящихся. Только фарисеи могут утверждать, будто творчество рабочих организовано не хуже, чем их труд. Теперь уже неоспоримо, что значительно больший экономический эффект получается тогда, когда рабочий не просто выполняет обычные функции на своем рабочем месте, но и творит. Не возражаете, надеюсь?
— Нет. Но я отдаю себе полный отчет в том, что выводы, которые делают рабочие, имеют все же эмпирический характер, а вот инженеры и особенно ученые делают главным образом теоретические обобщения. До такой штуки, как вулканизация шин методом радиации, рабочий сейчас едва ли додумается, а если бы и додумался, то подобные эксперименты ему не по плечу.
— И слава богу. Оставьте это нам! — рассмеялся Дубровин. — А вы помните, академик Семенов говорил, что недалеко то время, когда общественный сектор науки будет определять ее развитие не в меньшей степени, чем государственные институты и лаборатории?
Брянцев признался Дубровину, что приуныл немного, узнав об обнадеживающих результатах радиационных шин. Это могло снять вопрос старения резины, значит, вся возня вокруг антистарителя оказалась бы ни к чему.
Профессор дружески похлопал его по плечу.
— Массовое облучение шин — дело будущего, правда, я полагаю, не такого уж далекого. А ваш препарат — это день сегодняшний. В общем, я бы сказал так: наука с большой буквы работает в основном с дальним прицелом, а заводская — с ближним. И учтите: пулеметный обстрел прочесывает чащу лучше, чем дальнобойная артиллерия. Не горюйте. Нам с вами забот хватит вот так, по самые ноздри.
Алексей Алексеевич взглянул на часы. Не терпелось посмотреть журналы, куда регулярно заносились данные по каждой шине.
Уже когда подъезжали к автобазе, Дубровин спросил его:
— Вы не обратили внимания на нашу единственную в группе женщину?
— На Ракитину? Обратил… Очень милая особа.
— Милая? Обворожительная! А человек какой, знали бы вы! Эх, где мои хотя бы пятьдесят пять… — Дубровин вздохнул. — И, представьте себе, одинока. Какие дубы мужчины! Идиоты дремучие!
Не скрывая улыбки, Брянцев с любопытством смотрел на Дубровина. «Ишь разошелся. Так вас, Алексей Алексеевич, по мордам. И справа и слева».
Вечер получился совсем не такой, как хотелось Брянцеву. Когда он зашел к Елене, Дубровин уже был у нее. Потешный старик, не снявший даже в комнате берета по той простой причине, что скрывал лысину, оживленно рассказывал какую-то веселенькую историю своих студенческих лет.
Он оказался неисчерпаемым. Не обращая никакого внимания на Брянцева, который курил папиросу за папиросой, он продолжал без труда вытаскивать из кладовой памяти все новые и новые эпизоды. Рассказывал их по старинке, не торопясь к развязке, уснащая множеством необязательных, хотя и любопытных подробностей.
В другую пору и при другом настроении такая ситуация могла бы показаться Брянцеву забавной, а сейчас он бесился и с нетерпением ждал, когда Дубровин уйдет.
Только получилось все наоборот. Едва Елена вышла из комнаты, чтобы купить талон для разговора с сыном и матерью, Дубровин без обиняков сказал Брянцеву:
— Алексей Алексеевич, вы же воспитанный человек. У меня к Елене Евгеньевне самые высокие и самые платонические чувства, но мне хочется побыть с ней наедине. Задушевные беседы втроем не получаются. Будьте джентльменом, исчезните.
Брянцев поклонился и тотчас вышел, чтобы встретить Елену и договориться, как им отделаться от навязчивого собеседника. Но она не сочла это удобным. А поговорить? Что ж, придется в другой раз. У них все впереди…
Брянцева больно уязвила ее ирония, но он все же не оставил надежды поговорить с Еленой. Долго вышагивал перед гостиницей и каждый раз, когда проходил мимо окна, на котором красовался просвечиваемый огнем настольной лампы букет гладиолусов, слышал вдруг опротивевший ему голос человека, разрешавшего себе в силу почтенного возраста не считаться с некоторыми условностями. В конце концов он потерял терпение и ушел в общежитие на свое ложе пыток, попросив дежурную заказать ему такси на четыре утра.
В аэропорту, томимый предчувствием надвигающейся катастрофы и стараясь ее предотвратить, он понял, что так уезжать нельзя, что надо что-то сделать срочно, сейчас же. Позвонить? Но в кармане монетки не оказалось, и его никто не мог выручить. Когда же объявили посадку в самолет, он забежал на телеграф и написал на бланке первые пришедшие на ум слова: «Родная моя, сводит ума неопределенность встречи тчк Телеграфируй хоть что-нибудь тчк Очень люблю очень целую очень жду».
Пожилая телеграфистка, протягивая ему квитанцию, наставительно сказала:
— Закусывать поплотнее надо, дорогой, товарищ.