Борис Изюмский - Алые погоны
Предположение Гербова развеселило всех, но не удивило. Знали, что Семен противник «кавалерства», — так он называл встречи и переписку с девочками, что он сторонится их, не боязливо, — он не прочь был потанцевать, — а просто потому, что считает все это пустым, неинтересным времяпрепровождением: лучше заняться спортом или в драматическом кружке.
Подвергнув сомнению истинные причины недуга Татьяны Лариной, стали перебирать других литературных героинь, и Вася Лыков неожиданно для всех принял сторону Алеко:
— Зачем над человеком издеваться? Ну, разлюбила Земфира — дело ее, а она издевалась, обманывала. Я за обман, знаете, как бы! — Он так свирепо произнес это «знаете, как бы!», что все опять расхохотались.
Послышались веселые реплики:
— Откуда, Васенька, у тебя такая кровожадность появилась?
— Уж не твоя ли Земфира виновата?
Имели в виду полненькую, коренастую, как и сам Лыков, Зиночку — подружку Галинки Богачевой. Злые языки поговаривали, что когда Вася и Зиночка чинно гуляют по «суворовской аллее» городского парка, то не столько беседуют о предметах возвышенных, сколько с аппетитом уплетают сдобные булки.
Геннадий Пашков, рисуясь, продекламировал чуть в нос:
Чем меньше женщину мы любим,Тем больше нравимся мы ей.
— Неотразим. Неотразим, душка военный! — насмешливо пробасил кто-то.
Геннадий обидчиво умолк. Еще несколько минут разговор продолжался на эту же тему, и школьный учитель литературы вряд ли удовлетворился бы некоторыми оценками и характеристиками. Отдав должное сильному чувству Анны Карениной, ее решительно осудили за то, что поступилась сыном; Наташу Ростову обвинили в легкомыслии, а Вере Павловне поставили в вину, что «уж слишком она у Чернышевского идеальна, ходячая добродетель, а человеческих черт мало». Зато некрасовской декабристке, едущей к мужу на каторгу, за верность и самоотверженность дали отменную аттестацию.
Идеал женщины нашли в Марине Расковой и, захлебываясь, перечисляли ее достоинства:
— Первоклассным штурманом была! А физкультурница какая!
— Художница! Я ее рисунки видел!
— Музыку преподавала!
— Прекрасной матерью была…
— И внешность красивая!
А общий вывод:
— Вот это женщина! Это — да!
Наконец утихомирились. В палатке наступила тишина. Из-за реки доносился лай осипшей собаки; «страдали» под гармонь далекие девичьи голоса. Пахло свежестью реки и — едва уловимо — скошенным сеном. Прохрустел гравий, кто-то торопливо прошел мимо палатки.
Володя лежал с открытыми глазами. Сегодня утром он отослал Галинке письмо в город. «Как она примет письмо? Не рассердилась бы, — тревожно думал он. — Я ведь раньше никогда не начинал словами: „Дорогая Галинка…“»
Ему очень хотелось поскорее увидеть ее. Они часами могли говорить о новых книгах, спорить о театральных постановках, музыкальных произведениях, часто не приходя при этом к одинаковой оценке, но внутренне всегда чувствуя общность взглядов.
Владимир ценил в ней и готовность, с какой помогала она товарищам, и то, что, лишившись в войну отца, она стойко переносила невзгоды, делила с матерью самый тяжелый труд.
В споре товарищей о верности и любви Ковалев не принимал участия. Он избегал говорить об этих чувствах, считал, что слова могут лишь принизить и обесценить их. «Тот, кого ты любишь, поймет все по твоим поступкам. А распинаться: „Люблю, люблю“, — фальшь».
Обычно в кругу товарищей из-за боязни показаться недостаточно мужественным Владимир напускал на себя грубоватость и равнодушие, хотя, отзываясь о девочках, никогда не поддерживал вольных разговоров. Глубоко в нем было заложено естественное человеческое стремление к чистоте, неистребимое, как любовь к сестре или матери. Но из ложной стыдливости он ни за что не признался бы товарищам, что убежден: целомудрие для юноши не меньшая ценность, чем для девушки, и надо оберегать свой внутренний мир. Об этих мыслях не сказал бы даже Семену.
Уже засыпая, Володя подумал: «Должна быть душевная близость…»
Слегка затуманенный, возник образ Галинки — смуглолицей, с каштановыми косами. Она улыбалась, и карие глаза ее излучали теплый, мягкий свет.
2В палатку майора Тутукина зашел подполковник Русанов. При свете керосиновой лампы сели играть в шахматы, а сыграв партию, начали, по своему обыкновению, спорить. На этот раз об инспектирующих.
— Терпеть не хочу (Тутукин именно так и сказал: «не хочу») специальные подчистки, прихорашивания, рассчитанные на глаз начальства. «Потемкинские» штучки! Надо всегда делать так, будто завтра инспектор будет, и не развращать наших суворовцев показными приготовлениями. Я утром слышал, как мой Авилкин сообщал другу: «Инспектор приезжает!» — «Откуда ты знаешь?» — спросил тот. «В столовой скатерти самые лучшие постелили».
— Но ведь образцовая хозяйка, — стал возражать Русанов, — делает специальную уборку перед приходом гостей. И ничего нет плохого, если мы и суворовцев будем приучать к этому.
— Во-первых, уважаемый Виталий Петрович, инспектирующий — это не гость, а начальник, а во-вторых, у хорошей хозяйки всегда чисто, а не показной порядок.
— Но почему я не могу, дорогой Владимир Иванович, подготовить встречу из уважения — понимаешь, из уважения?
Они становились чрезвычайно вежливыми, и это было первым признаком надвигающегося затяжного спора.
Рядом, в палатке, шел другой разговор.
Старшина сверхсрочной службы, пожилой рассудительный сибиряк Привалов, неторопливый в движениях, со светлыми, немного отвисшими усами над широкой губой, спрашивал у молоденького остроносого сержанта:
— Ты думаешь, почему у нас в училище сержант только дневалит да печки топит, а воспитанием не занимается? Тут, я тебе скажу, три причины. Первая, — Привалов загнул большой натруженный палец и вытянул руку перед собой, — начальство нас недооценивает: на педсоветы не допускает, как помощников воспитателей в расчет не принимает, а дети ведь это видят; второе, — он загнул другой палец, — не подняли нас в их глазах на должную высоту. Вот придет он, наш-то паренек, в офицерское училище, там сержант — сила. А тут что я для него? С ним генерал час говорит, инспектор интересуется, подполковник характер изучает. Что же я для него, если он настоящей солдатской службы не нюхал, а меня видит только, когда я ему гору ботинок тащу, либо в бачок кипяток наливаю. Ну и, — Привалов загнул третий палец, — сами мы больше всех виноваты. Вот, скажем, ты с ними запанибрата: Вася да Петя, они тебя по плечу хлопают, папиросами делятся. Что ж ты за воспитатель? Что за командир?
Труба возвестила отбой. Лагерь засыпал.
ГЛАВА VI
1Боканов, щурясь от солнца, шел вдоль частокола, огораживающего лагерь. Червонным золотом отливали клены, роняли лист старые липы, первые желтые пряди появились в густых кудрях берез. Миновав длинное здание ружейного парка, Боканов услышал за приоткрытой дверью знакомые, чем-то возбужденные голоса.
— Что с ним церемониться — избить! — предлагал гневный голос Суркова, и Боканов удивился: всегда такой деликатный, кроткий, Андрей вдруг жаждет кого-то избить.
— Давайте устроим суд чести! — послышался голос Володи Ковалева.
— Какая, к черту, у него честь!
— Много чести для него — такой суд устраивать!
Боканов вошел в помещение ружейного парка. Все, кто находился там, на мгновение замолкли, но доверие к воспитателю оказалось настолько большим, что, не дожидаясь вопросов, сами тотчас посвятили его в суть дела. Несколько часов назад Семен Гербов, взяв в библиотеке книгу, обнаружил вложенную в нее тоненькую тетрадь. Надписи, указывающей на то, чьи это записки, не было. Прежде чем Семен успел узнать почерк Пашкова, он пробежал глазами первую страницу и был поражен тем, что прочитал.
Геннадия Пашкова в роте недолюбливали, как обычно недолюбливают в здоровом коллективе самоуверенных выскочек. Его не раз одергивали, критиковали на собраниях. Ребятам не нравились и его манера говорить чуть в нос, заедая окончания фраз, и хвастовство отцом-генералом, но товарищи отдавали должное его начитанности, восхищались его памятью и способностью, прослушав краем уха объяснение учителя, повторить все дословно, когда его вызывали, чтобы уличить в невнимании. Они ценили в Пашкове бескорыстие, способность поделиться всем, что у него есть, бесстрашие при высказывании старшим того, о чем иные только бурчали втихомолку.
Семен протянул Боканову злополучную тетрадь. Карандашом на разных страницах кто-то успел подчеркнуть самые оскорбительные места.
«Я честолюбив, но это следует скрывать. Плевать мне на класс, в конце концов проживу и без него, ума хватит». И дальше: «Надо приналечь, получить вице-сержантские погоны: способностей у меня для этого более чем достаточно, а звание возвысит».