Борис Левин - Юноша
Аделаида в Мишиных услугах абсолютно не нуждалась. Ей нужен был только ночлег, так как достать номер в гостинице было невозможно. Она уходила с утра и приходила ночью, после театра. Не было дня, чтоб она не пошла в театр. Между прочим Миша за все время своего пребывания в Москве был только два раза в театре… Аделаида осматривала Мавзолей Ленина, ходила по картинным галереям, побывала в Музее революции, в планетарии. Она от всего приходила в восторг. Миша заметил, что она совсем не постарела. И удивлялся — откуда у нее столько энергии! «Вот тоже к разговору, что молодость социальна», — думал он с усмешкой, разглядывая соломенные ресницы Аделаиды и ее гладкие прямые волосы.
Она рассказала, что Елену Викторовну приняли в партию.
— Ее спрашивали про тебя.
— Что ж про меня спрашивали?
— Вот как это случилось, что сына исключили из комсомола, — сказала с некоторым превосходством Аделаида. — И про то спрашивали, как стрелялся. Все-таки мать должна была знать, — объяснила она правильность такого вопроса. — Пришлось покраснеть Елене Викторовне… Ну, а как у тебя с комсомолом? Не думаешь? Или не принимают?
Миша посмотрел на Аделаиду злобно.
— Думаю, — сказал он мрачно.
Теперь он боялся, как бы Аделаида не рассказала о том, что он стрелялся, Нине, с которой она успела подружиться и даже ходила осматривать ситценабивную фабрику. Он ни на минуту не оставлял их вдвоем.
В отсутствие Аделаиды Миша ее высмеивал в глазах Нины. Нина выслушивала это неодобрительно и замечала:
— В вас много пингвинизма. Это нехорошо, Миша.
На выставку своих картин он позвал и Аделаиду. Она вечером уезжала, и ему хотелось, чтобы, во-первых, посмотрела сама выставку, во-вторых, рассказала бы об этом дома. В день открытия выставки большей частью были художники и теоретики этого дела. Здесь был и Борис Фитингоф, и Женя, и Синеоков, и Владыкин. Они пробыли очень недолго и ушли… Картины, очевидно, интересовали, судя по тому, что возле них останавливались и громко выражали мнение. Мнения были не совсем лестные для Миши. У картины «Первый звонок», вокруг которой толпилось больше всего народу, шли ожесточенные споры. Кто-то доказывал, что вовсе не так надо было «дать» Свердлова. Его надо было поднять! Больше пафоса.
Аделаида тоже вмешалась в разговор и сказала, что она читала о том, как товарищ Свердлов открыл Учредительное собрание, ей представлялся товарищ Свердлов гораздо красивей, а председатель отвратительней.
— Ну да, — поддержал ее кто-то, — надо было председателя снизить…
У других Мишиных работ тоже велись нелестные для него разговоры. Почему нет производственной тематики? Излишний психологизм…
«Ничего не поняли, — думал в отчаянии Михаил. — И зачем я согласился устроить выставку?..»
Вечером он с огорчением говорил об этом Нине:
— Конечно, когда разные Аделаиды вмешиваются в живопись! Что они понимают? Есть арифметика, и есть высшая математика… Они еще не дошли до высшей математики.
— Ну знаете, Миша, — рассердилась Нина, — такое барское отношение к зрителям по меньшей мере отвратительно… Это в вас говорит старое, буржуазное. Пошло так рассуждать. И откуда это в вас? Хотя, — прибавила она спокойней и задумчивей, — пошлость живуча, как спирохета: проклятие ее еще лежит на детях и внуках… В вас очень много от старого, Миша. И в ваших работах это тоже есть, — сказала Нина, хотя Мишины картины ей очень нравились. — Надо это изживать…
Михаил сидел подавленный. Ему казалось, что он никогда не будет главным и Нина никогда его не полюбит.
После выставки появилось несколько статей о художнике Колче. В одной статье Дмитрий Синеоков, который незадолго до выставки хвалил «молодого талантливого художника Колче», сейчас писал о «реакционности палитры» Михаила, о «неустойчивости мировоззрения» и «плохом выборе тематики».
— Я теперь с этими прохвостами, Синеоковым и Фитингофом, раскланиваться не буду, — говорил Миша. — Ведь мне они говорили совсем другое… Я с ними раскланиваться не буду.
— Надо отбиваться… — ответила Нина. — В вашем творчестве есть передовые тенденции, есть и отсталые. Критика все это должна выявить, чтоб помочь ухватиться вам за эти передовые тенденции… Надо отбиваться, Миша. А это глупо: «Не буду раскланиваться». Ну им плевать. Надо драться, только тогда сможем очистить искусство и жизнь от лакеев, от приспособленцев Синеоковых. Это дело не только личного масштаба, это в общих интересах…
В газете, в отделе «Хроника», петитом было напечатано, что в связи с назначением А. В. Праскухина начальником строительства «Книга — массам!» он отзывается из Ковно.
Это было для Миши неожиданно и немного тревожно.
Когда Борис Фитингоф прочел эту заметку, он неприятно поморщился.
— Такого сухаря я не назначил бы в «Книга — массам!»: там требуется творческий человек, а Праскухин — чиновник. Только засушит дело…
13Александра Праскухина называли малоэмоциональным человеком только потому, что его чрезвычайно богатая эмоциональная натура была целиком устремлена в ту сторону деятельности, которую согласно традиционным поверхностным взглядам было принято считать сферой сухого и мозгового действия.
Есть люди вовсе не плохие, преданные общему делу, но их жизнь резко отличима дома и на службе. В канцелярии они благонамеренны, в меру улыбчивы, в меру суровы, в меру искренни.
Дома, где их окружают неслужебные стены и неслужебные лица, у них начинается другая жизнь. Они полнее дышат, свободней двигаются. Дома они душевней. Проще и понятней разговаривают.
Для Праскухина наибольшим выражением не только мозговой деятельности, но и эмоциональной была работа, борьба за то дело, которое он считал самым справедливым и неизбежным в мире. На работе он ненавидел, любил, негодовал, огорчался и радовался неизмеримо больше и ярче, чем в прокуренной своей одинокой комнате.
Сослуживцы иногда испуганно оглядывались, услышав в служебные часы внезапный короткий свист Праскухина. Этот свист обозначал, что его что-то особенно обрадовало — или в только что прочитанной им докладной записке, или в сообщении уполномоченного Центросоюза с далекой периферии. Свист происходил нечаянно и пугал самого Праскухина. Праскухин знал, что ему, ответственному работнику, не подобает свистеть при исполнении служебных обязанностей. Но он об этом забывал. Так же удивлялись, когда на деловом заседании сдержанный, бухгалтерского вида Праскухин неожиданно отчетливо произносил: «Сволочь!», имея в виду высокооплачиваемого сотрудника, не оправдавшего доверия. Почти всегда, со смущением подростка, Праскухин сознавал, что неведомо как сохранившееся в нем мальчишество несолидно и нерассудительно. Но, размышляя так, он все-таки продолжал это, тем более что среди тех товарищей, с которыми он был связан годами работы и борьбы и которые тоже согласно своему возрасту и положению должны были вести себя прилично, он сталкивался с проявлением этого самого мальчишества. Праскухин внутренне с восторгом часто чувствовал, что всей душой присоединяется к товарищам, когда кто-нибудь неофициально начинал говорить неделовыми словами все то, что правила делового приличия запрещали. Это же сочувствие он находил в них по отношению к себе.
Люди для Праскухина не проходили как статистические единицы, прикрытые анкетными листочками. Светло-серыми глазами, которые казались маловыразительными и скучными, он внимательно вглядывался в людей, стараясь оценить их пригодность. Недаром в бытность его в учраспреде областкома он считался одним из лучших работников. Он умел расспрашивать и выслушивать. Он умел так искренне, попросту поговорить с вами, покурить, что вы рассказывали ему все, никогда об этом не пожалев. Бывает так, что иногда разоткровенничаешься с человеком, а потом всю жизнь жалеешь. После разговора с Праскухиным вы чувствовали себя значительней, нужней в жизни и уверенней в работе. Во время таких разговоров, которые могли показаться со стороны обыденными, мелкими, Праскухин старался выявить в собеседнике все положительное, передовое, что могло послужить делу. Он не обидно, а по-товарищески расспрашивал о твоем здоровье, женат ли ты, интересовался личной жизнью.
Если в зимнее время по путевке учраспреда вам предстояла далекая командировка, он всегда заботился, чтоб у вас была теплая одежда, валяная обувь.
— Вы обязательно оберните ноги в газетную бумагу. Гораздо теплей. По опыту знаю… Захватите с собой больше табаку — будет чем угощать. Папироска — лучший проводник хороших взаимоотношений, — говорил он с улыбкой…
Помню, в начале девятнадцатого года к нам на астраханский участок в 299-й стрелковый батальон приехал Праскухин. Он только что был назначен комиссаром нашей дивизии и теперь знакомился с расположением частей. Я временно замещал должность политкома батальона. Комбат уехал в хозяйственную часть, и мне пришлось встретить начальство. Тогда в армии шла борьба за дисциплину, и я, как истый поборник ее, по всем правилам подошел с рапортом к Праскухину. Я не знал его в лицо и бойко отрапортовал самому высокому и здоровому парню в кожаном галифе, обвешанному полевой сумкой, биноклем, кавказской шашкой и маузером в деревянной кобуре с серебряными монограммами. Парень с самодовольной улыбкой на круглом загорелом лице спокойно выслушал и заметил по-украински, что он не комиссар дивизии, а «вистовой». Праскухин был именно тот, в ком я меньше всего предполагал комиссара дивизии: в гимнастерке цвета хаки, затянутый широким ремнем, и в простых сапогах.