Регина Эзера - Невидимый огонь
Джемма замялась и не нашлась что сказать под этим ехидным пристальным взглядом, который всегда внушал ей робость и неуверенность в себе.
— Не знаю.
Он вновь отрывисто засмеялся.
— В вашем возрасте еще позволительно кое-чего не знать. А нам с Меланией роль незнаек уже не к лицу… Секундочку, Мелания, это намек не на ваши годы — на вашу эрудицию. Не сомневаюсь, что пятидесятилетнего рубежа вы никогда не достигнете.
Однако Мелания, не вникая в тонкости этого завуалированного комплимента, выпрямилась на стуле и, слегка покраснев, спросила напрямик:
— Вы, доктор, думаете, что я скоро умру?
— Сохрани бог, дорогая Мелания! Мне только…
— Но если бы я, доктор, как вы, слушала… — она кивком указала на магнитофон, где в этот момент смолк таинственный стук метронома и молодые звонкие голоса запели что-то очень веселое и жизнерадостное, — я бы, ей-богу, скоро умерла… не сойти мне с этого места. Я не находила бы покоя, нигде, ни на минуту. Ни спать бы не могла, ни есть. А все бы думала, думала и думала об одном — что время уходит и ничего мы тут не можем изменить, ничего не можем сделать, ни я, ни вы и никто другой. Ни задержать, ни повернуть вспять. А если б я не умерла, свихнулась бы, как старая Стенгревициха. Помешалась бы, не сойти мне с этого места, И вы тоже сойдете с ума, доктор, если будете слушать, как идет время.
Войцеховский прокашлялся.
— Мы с вами разные люди, Мелания. Вы мыслите как художник, а я — как ветеринар… Напишите об этом стихотворение!
Мелания обиделась.
— Мои стихи сроду были для вас бельмом на глазу и всегда будут камнем на тропке, об который спотыкаешься. Но я к этому уж привыкла и…
— И в который раз великодушно меня прощаете. Вот и прекрасно! Спасибо, Мелания. По возможности я тоже всегда буду стараться оправдать ваше доверие.
Войцеховский поднял рюмку. То же самое сделали Мелания с Джеммой. Вино горело и, казалось, даже искрилось в шлифованном стекле, и Джемме подумалось, что это, возможно, хрусталь, ведь она никогда не видела хрусталя и только по книгам знала, что он сверкающий и очень красивый. Звон от чоканья рюмок был высокий, певучий. Молодые и радостные голоса в магнитофоне пели про happy end, про счастливый конец, который венчает все. И все действительно, как они втроем дружно решили и признали, кончилось счастливо: за этот месяц они ни разу всерьез не поссорились, не сцепились, не опозорились, не получили по шапке, так что Джеммина практика, можно сказать, и в самом деле имела happy end, о котором молодежный ансамбль пел так азартно и увлеченно, что в конце вечера они перемотали ленту, чтобы послушать этот сверхоптимистический шлягер еще раз. И Мелания с чуть распавшейся прической, раскрасневшаяся от тепла и малость также от вина, мурлыкала под магнитофон мелодию, совсем немного, на каких-нибудь полтакта отставая от песни, но это было так неважно, что Войцеховский и Джемма этого даже не заметили. Всем было весело и грустно.
«Segui il tuo corso, — вспомнил Войцеховский, — e lascia dir le genti!»[16]
Он всегда жил по этому принципу и никогда об этом не жалел. Что же его удерживало сейчас? Не возможное же порицание людей, не боязнь же идти наперекор правам и обычаям, которые он столько раз без умысла и с умыслом нарушал, живя и действуя во многих отношениях не так, как жили и действовали другие. Осуждение его не трогало, как оставляло равнодушным и восхищение, он вовсе не стремился к таинственности, как не терпел и вмешательства в свою личную жизнь и отнюдь не испытывал потребности в душевных излияниях. Его можно было вызвать по телефону в любое время дня и ночи, но его нельзя было расспросить и заставить откровенничать, — многих это раздражало, как черная курица раздражает белых. А как белые куры поступают с черной, всякий знает. После смерти жены какое-то время ходила версия не только самоубийства, но и убийства. Мнимо таинственная смерть просто требовала объяснения: человек должен умереть в постели, а не в ванне, умереть в ванне как-то даже неприлично, во всяком случае такая смерть подозрительна.
Его похождения передавались из уст в уста, постепенно обрастая пошлостью. Матери берегли от него дочерей, стараясь тем временем уловить его в свои сети. За глаза его обзывали кобелем и развратником, но его желали, им прельщались. И хотя шел слух, что он бросил уже сотню женщин, сто первая с железной логикой прекрасного пола воображала, что она будет исключением. О нем говорили, будто он ищет совершенства, хотя он был достаточно стар, чтобы знать, что совершенство существует только в нашей фантазии. Он не искал идеала — при его характере и темпераменте он быстро загорался, а потом безнадежно остывал, и никакие внешние силы не могли тут ничего поделать. Он не мог стать другим, он мог только притворяться или быть таким, какой он есть, а ему не хотелось притворяться и было противно выдавать себя за кого-то другого…
Сильное и противоречивое чувство влекло его к Джемме, и Войцеховский на этот счет не заблуждался. Он смотрел через стол в светлое лицо, едва тронутое весенним загаром и очерченное очень нежными линиями. O bože, какой она еще ребенок! И следа нет лукавства. Расширенные от удивления и словно бы немого страха глаза, в которых тотчас вспыхнули интерес, любопытство, когда они обратились к картине или остановились на рюмке. Узкие, еще угловатые плечи подростка, совсем небольшая, тоже как у подростка, грудь, сквозь джемперок проступают ключицы, тонкая шея… Сейчас, когда она сбросила деланную строптивость, во всем существе Джеммы угадывалась слабость и беззащитность, а это сразу пробуждает в мужчине глубоко скрытые, унаследованные еще от предков в звериных шкурах инстинкты защитника и опоры. Но он помнил ясно грозовую ночь, когда Джемма стояла в проеме окна белым виденьем, незнакомая и почти нереальная в безмолвном, бледном свете зарницы, и остро чувствовал свое тогдашнее волнение. В ту ночь, казалось, это была другая Джемма, безмерно поэтичная, властно излучающая женственность — как яркая звезда, сияние которой он впивал, опьяненный, каждой клеточкой своих нервов… И вот сейчас перед ним — чуть ли не подросток, с тонкой шеей и острыми ключицами под грубоватым свитером, которые почему-то Войцеховского трогали, обезоруживали, примешивая к его влечению прежде незнакомые, чем-то схожие с отцовскими чувства. До этого дня он полагал, что знает о женщине все, и он имел основания так думать. Но в женщине он знал только жену и любовницу. Он не помнил своей матери, и никогда у него не было ни сестры, ни дочери, а без этого, очевидно, знать о женщине все невозможно…
Они пили по последней рюмке. Мелания с птичьим хохолком на голове, который торчал кверху и нет-нет съезжал на лоб, подпевала магнитофону без слов, так как текста не понимала. Все трое слегка захмелели, и сейчас им предстояло расстаться.
«S’en aller, c’est un peu mourrir…»[17] — подумал он.
Да, в его годы расстаться — это немножко умереть. Чем становишься старше, тем труднее сближаться и трудней расставаться. Как просто это у детей — раз-два и сдружились! С первой же встречи. «Как тебя зовут? Давай играть вместе!» Как быстро влюбляется молодежь! С первого взгляда, в первый же вечер.
А ты, пан Войцеховский? Сколько понадобилось тебе? Месяц? Или полторы минуты — между двумя вспышками зарницы? Не так уж и много, Войцеховский, не правда ли?
Он усмехнулся.
В его возрасте самое мудрое — никого к себе не подпускать слишком близко. Рано или поздно придется отрывать от сердца, а это больно. Однако человек склонен поступать нелепо: всеми правдами и неправдами спасаясь от физических страданий, он с былым упрямством и ослиным упорством стремится навстречу душевной боли, и ошибки ничему его не учат… Так, вино допили, кофе тоже.
— Завтра перед отъездом я еще забегу попрощаться, — сказала Джемма.
— Завтра меня не будет дома, — холодно сообщил Войцеховский, к собственному удивлению.
— А-а… Тогда конечно…
— Могли бы прийти, доктор, и проводить до автобуса! — высказалась Мелания: после месяца совместной работы и особенно такого приятного дружеского вечера расставание, по ее понятиям, грозило выйти слишком куцым, деловым и прохладным.
Войцеховский рассмеялся.
— Вы знаете, Мелания, что такое прощанье?
— Ну, это…
— …бельевая резинка. Чем больше тянешь, тем больнее бьет по пальцам.
Все молчали, думая об одном и том же, и в тишине снова хохотнул Войцеховский.
— Спасибо за все, — смущенно проговорила Джемма. — Я просто не знаю, что я должна сейчас сказать.
Задребезжал телефон. Войцеховский поднял трубку и тут же положил — неправильно соединили. Но этот мелкий инцидент спугнул торжественное и чуть-чуть грустное настроение минуты. Тем лучше, а то они пошли бы сыпать друг другу комплименты или, чего доброго, связали бы себя обещаниями, выполнять которые потом нудно и обременительно, ведь то, что сегодня еще представлялось Джемме таким важным, завтра уж заметно потускнеет, а через месяц покажется далеким и туманным прошлым, какой-то там месяц обязательной практики, который, хочешь не хочешь, пришлось отработать в Мургале у одного занятного такого дядечки, по фамилии… Стоп, как же его звали? У него еще попугай был по кличке Тьер и Нерон, слепая или почти слепая овчарка. И еще у него была санитарка Мелания, она пекла замечательные блины, сочиняла не ахти какие стихи и настаивала водку на листьях — ну и отрава… Но как же звали его-то? Польская такая фамилия… А, Войцеховский! Феликс Войцеховский, или что-то в этом роде.