Юрий Смолич - Избранное в 2 томах. Том 2. Театр неизвестного актера. Они не прошли
Черный день
На двадцать первый день пути мы увидели наконец горы.
Здесь, внизу, в широкой степи, еще ярко догорали живые краски золотой осени, а там, на вершинах синего горного хребта, уже лежал, как саван смерти, белый снег. Он сиял так ослепительно, что на него нельзя было смотреть. Это был, очевидно, вечный снег.
Наш эшелон мчался между выжженными солнцем кукурузными полями и почернелыми свекловичными плантациями. Автомашины, верблюды, всадники на ишаках мелькали на пролегавших мимо дорогах. Солнце щедро заливало все горячим, трепетным блеском.
Я стоял на площадке вагона, щурил глаза и подставлял лицо степному солнцу и горному ветру. Солнце обжигало веки, ветер шевелил каждый волосок моей трехнедельной бороды. Ветер бил в лицо, раскрывал грудь, тревожил сердце. Все кругом было полно жизни, но она не будила во мне чувства радости, а одну только горечь.
По обе стороны железнодорожного полотна среди возделанных полей искрились раскинувшиеся густой сетью арыки; одинокие степные кибитки уже сменились хижинами селений, попадались и плодовые сады, а из-за гор, из тени горного кряжа, навстречу нам выплывал белый город в роскошном тронутом багрянцем осеннем уборе. Я не знал, зачем я сюда еду: у меня не было здесь ни родных, ни знакомых. Я был одинок, и рюкзак у меня за спиной за эти три недели стал легче. Ольгу я потерял в первый день пути, три недели назад, в понедельник, на рассвете.
Это был черный день понедельник, — кажется, так говорят у нас в народе про этот день.
Мы так и не уснули с Ольгой в ту ночь и, как только край неба зарделся новой зарей, были уже на ногах. День вставал прекрасный, небосвод был прозрачен, солнце всходило теплое и ясное. Дым от соседних пожарищ проник в наше растворенное окно и тонкими полосами как бы слоился на полметра от пола. Лежа в постели, мы задыхались, а когда поднялись, дым почти перестал докучать нам, только пахло гарью. Мы съели оставленные с вечера два помидора, два яйца и кусочек масла, — это были все наши продовольственные запасы. Потом я закинул за спину рюкзак, а Ольга, кроме рюкзака, взяла еще два чемоданчика. Она не позволила мне помочь ей, потому что решила нести сама ровно столько, сколько сможет поднять. И мы вышли из комнаты, не оглядываясь, оставив дверь незакрытой и ящики незапертыми.
Город еще жил, но это была жуткая жизнь. Магазины были отворены, и в распахнутые настежь двери виднелись прилавки, заваленные товарами, словно стенды паноптикумов с мертвыми муляжами. За прилавками не было продавцов, за кассами не было кассиров. Но не было и покупателей. На пороге пустой парикмахерской лежал парикмахер в белом халате и плакал, прижимаясь щекой к сырому после росистой ночи асфальту.
Но ни рыдания парикмахера, ни грохот машин, которые спешили через город на восток, ни взрывы бомб то в одном, то в другом квартале, казалось, не были слышны в то черное утро. Воздух над городом был полон лишь одним звуком — беспрестанным ревом захлебывающихся немецких авиамоторов. Гитлеровская авиация бомбила боевые порядки отступающих советских войск, эшелоны на станции, пригородные шоссе, кварталы города, бомбила каждый живой и мертвый дом. Идти надо было не по тротуару, а по улице, потому что из окон там и тут сыпалось стекло. Пахло битым кирпичом и сухой известкой.
На углу Сумской, против памятника Шевченко, мы с Ольгой зашли в гастроном, — десять лет я покупал в этом магазине продукты, — и взяли по головке сыра и пачке рафинада: путь предстоял нам неизвестный и, вероятно, долгий.
Потом мы остановились на перекрестке и стали поднимать руки перед каждой машиной.
Но машины проносились, не вняв нашей просьбе: машины были сплошь забиты боеприпасами или бойцами, и у них были свои маршруты.
Тогда Ольга отдала мне чемоданчики, и мы двинулись пешком.
Мы шли не одни. По Сумской улице, в направлении Белгородского шоссе, тек лавиной народ. Люди залили улицу от тротуара до тротуара. Казалось, весь город поднялся и двинулся на восток, в Россию. Шли муж с женой, отец с дочерью, мать с сыном, брат с сестрой. Изредка проходила супружеская пара с младенцем на руках. На спинах люди тащили мешки, кое-кто катил перед собой тележку. Но все чаще и чаще встречались у дороги брошенные тележки, — у людей не хватало сил тащить их. Потом стали попадаться брошенные мешки и чемоданы. Один чемоданчик Ольги мы бросили сразу, другой — за городом. Каблуки у Ольги сломались, она сняла туфли и пошла босиком. Босиком шла большая часть людей. Люди не говорили друг с другом, не плакали, не вскрикивали, когда раздавался взрыв. Фашистские самолеты беспрестанно кружили над дорогой и поливали народ свинцом. Все убегали тогда с дороги, молча падали на обочину, переждав, молча поднимались, молча шли дальше. Кое-кто, утомившись, сидел уже у дороги, вытянув ноги.
— Они не пойдут дальше? — спрашивала у меня Ольга.
Я понимал, что она хочет услышать от меня, и отвечал:
— Они отдохнут и пойдут дальше.
— А может, они возвратятся?
— Раз они ушли, то уж пойдут дальше…
На скрещениях пригородных дорог нам приходилось долго пережидать: из дальних деревень гнали колхозный скот. Лошади брели, покрытые грязью, овцы бежали, поднимая тучи пыли, и пронзительно блеяли, коровы едва переступали, насилу покачивая огромным, отяжелелым от несдоенного молока выменем. Порой какая-нибудь корова останавливалась и, задрав голову, долго и страшно ревела. Тогда останавливались другие, все стадо начинало тесниться и толкаться, животные лезли друг на друга или отбегали от дороги, а затем стадо рассыпалось во все стороны — и уже страшно ревели десятки коров, и никакими силами нельзя было остановить этот жуткий рев.
Тогда Ольга хватала меня за руку, бледнела и дрожала, как маленький испуганный ребенок.
Но погонщики спешили к ревущим коровам и торопливо сдаивали прямо в дорожную пыль горячие, пенистые струи молока. Стадо понемногу успокаивалось и двигалось дальше.
Скот гнали девушки и старики. Порой между табунами, стадами и отарами проходили группы подростков — деревенских мальчиков и девочек с тяжелыми переметными сумками через плечо. Они тоже были покрыты пылью и грязью, но старались шагать рядами и держать строй, а во главе колонны выступал вожатый. Это комсомольские ячейки уходили из родных деревень и направлялись на восток. Они тоже шагали молча, без песен.
— Куда мы идем? — спрашивала у меня Ольга.
— Туда же, куда и все, — отвечал я.
На первую железнодорожную станцию за нашим городом мы пришли только к вечеру. Мы подходили к станции в ту минуту, когда ее бомбили с воздуха. Но полотно еще уцелело, и на путях стояли два-три эшелона. Это были эшелоны железнодорожников и подрывников, которые, отступая, взрывали за собой рельсы. Это были самые последние эшелоны. Их окружали тысячные толпы людей, — таких, как мы с Ольгой, — которые хотели сесть и уехать прочь. Но сесть было невозможно — в каждую теплушку набилось по меньшей мере полторы сотни человек.
Мы миновали эшелоны и пошли дальше. Мы решили отойти от станции, которую непрерывно бомбили, но не отдаляться от железной дороги, в надежде, что нас все-таки подберут.
Пройдя два километра, мы нагнали еще один эшелон. Полотно впереди разбомбили самолеты, эшелон стоял, и народ засыпал воронку, укладывал шпалы, тащил рельсы, только бы ехать дальше! Ольга легла на землю, а я ухватил с кем-то шпалу и понес. Потом мне дали кирку, и я забивал костыли у рельс. Уже спускался ночной сумрак.
Когда полотно починили и паровоз дал гудок, я вернулся на то место, где оставил Ольгу. Но Ольги на том месте не было.
— Ольга! — крикнул я в ночную тьму.
Эшелон как раз пополз по только что отремонтированному участку пути, он двигался очень медленно, — и я бежал от вагона к вагону и кричал в каждый вагон:
— Ольга! Ольга!
Из каждого вагона откликалась какая-то Ольга, но это была не та Ольга, которую я искал.
Очевидно, Ольга забилась в глубь какой-нибудь теплушки, заснула после трудного дня и из-за грохота поезда не могла услышать мой зов. Я вскочил на буфер последнего вагона и поехал. На другом буфере уже кто-то сидел, упираясь ногами в крюк.
Ночь была темная, эшелон подвигался без всяких огней, звезды усеяли небосвод, иногда между ними взмывали вверх ракеты, на западе горизонт багровел от зарева пожара, последний вагон сильно подбрасывало на стыках, я должен был крепко держаться, чтобы не упасть, — так я покинул свою родную землю двадцать один день назад — в черный день понедельник…
Ольги в эшелоне я не нашел.
Ольга, очевидно, осталась там, далеко, на Украине. Это было очень давно, — я сел в эшелон чисто выбритый, а теперь щеки у меня заросли густой бородкой. И я был в знойной азиатской степи, и ледяной ветер с верховьев Тянь-Шаня дул мне в лицо.