Регина Эзера - Колодец
Не предостерег — от чего? От того, что уходит время? Ты этого не знал? Эта азбучная истина известна всем.
Кого и в чем я упрекаю, как глупо…
Когда перед нами открываются Дзеги, мы ставим свою ношу и отдыхаем в последний раз. Я опять вынимаю носовой платок и вытираю лицо. В отблеске далекого света глаза Анны смотрят на меня с тревогой и сочувствием. Беспечно улыбаюсь, но она не отвечает на мою улыбку, смотрит испытующе, пристально, будто старается угадать, о чем я думаю. Отворачиваюсь, словно она может угадать, чувствую, что я бессознательно ищу сострадания, а сознательно бегу от него. Только не это, только не это — ни от какого коньяка не бывает такого отвратительного похмелья, как от душевных излияний. К тому же я не нуждаюсь и в совете, я сам знаю, как бы я поступил. Сослагательное наклонение. Выражает сожаление. Зачем мне было съезжать в это болото сожалений? Я мог бы ей рассказать по дороге, как одеваются парижанки, женщинам это всегда интересно…
Что меня выдает? Голос? Манера держаться? Лицо? Может быть, она видит на мне знак, которым метит лесник обреченное на вырубку дерево — печать близкой смерти?
Прошу разрешения закурить.
Анна кивает, стоит передо мной, ниже меня на полголовы, поставив на землю сумку. Она — мой антипод: крепкая, жизнестойкая и молодая, поразительно… завидно молодая. А я усталый, больной и старый как мир. Между нами разница всего два-три года — невероятно. Два-три года, которые она проживет, когда меня уже не будет, и во мраке ночи я устремляюсь навстречу другому существу, как мотылек к свету.
Как жила все это время она? Что с нею было?
Она рассказывает про сыновей, потом про мать, но решительно ничего о своем муже. Мне не хочется спрашивать; раз она не говорит сама, это значит, что и спрашивать не надо…
Отдохнувши, идем дальше. Времени хоть отбавляй — оно устало колышется, как вода в серых пологих берегах тишины. Огни в Дзегах теплые и спокойные, кажется, что они приближаются к нам, а не мы к ним. В этот поздний час редко в каком доме кто-то не спит. Считаю — шесть светлых окон, нет — семь: вдруг зажигается огонь еще в одном. Может быть, за этим окном заплакал ребенок или встала старушка — накапать сердечных капель на кусок сахара? Может быть, там кого-то ждут или наоборот — провожают? Жизнь незаметно идет своим ходом и под покровом ночи. Мне трудно угадать, я не знаю жизни этих людей, и хутора — темные и освещенные — проплывают мимо нас, как корабли.
На перроне людей не видно, железнодорожное полотно мирно попахивает смолой, большой фонарь на столбе сеет желтоватый свет. Откуда-то выныривает черный пес и бежит неспешной рысцой, не обращая на нас внимания и нигде не останавливаясь, будто направляется по важному делу. И только когда под моим каблуком громко хрустнула галька, собака вздрагивает, втягивает хвост между ног, приготовившись к прыжку, и бросает на нас пугливый взгляд. Я заговариваю с собакой, она прислушивается к моему голосу, смотрит бдительными огоньками глаз и не бежит от меня, но и не подходит. Может, заблудилась? Жаль, что в чемодане у меня только яблоки и ничего больше из съестного.
Собака разглядывает нас, но когда Дайна протягивает руку, чтобы ее погладить, пружинисто сигает через низкую, уже облетевшую живую изгородь и в несколько прыжков скрывается в тени. И снова все погружается в тишину, только голые плети дикого винограда шуршат о стену. Свет в окнах станции белеет тусклый, словно сонный, а за дверью слышится разговор и храп. Из зала ожидания тянет вроде гарью и еловой хвоей… Мы здороваемся, нам отвечает несколько голосов, но и храп не прекращается. Дайна перебегает через весь зал, садится на пустую скамейку поближе к печке и расставляет руки, как бы занимая места справа от себя и слева, для Анны и для меня — хотя здесь никто на них и не претендует — и шаловливо болтает ногами в красных сапожках. Когда я прохожу туда, позади слышу громкий шепот: «Старого… сын», но не ощущаю при этом ничего, кроме тупого абсолютного равнодушия, которое удивляет меня самого; ха-ха, всегда я придавал огромное значение тому, что обо мне думают, говорят или пишут.
Тут очень тепло, Анна раздевает Дайну, снимает шапку, стягивает пальтишко, под ним белая пушистая кофточка, как кроличья шубка. Малышка все еще болтает ногами, с любопытством оглядываясь по сторонам, и взгляд ее дольше задерживается на голом затылке храпящего дяденьки с потешным венцом серых пушистых волос. Анна снимает платок, волосы у нее длинные, русые, как у тициановых женщин, и еще без седины, только при свете вокруг глаз видны мелкие морщинки и в уголках рта две глубокие горькие складки, которые выдают ее возраст. Лицо у Анны все еще красивое, только усталое.
На дворе воет собака. Вижу, как Анна невольно вздрагивает, а Дайна сползает с лавки и прямо так, без пальто и шапки, в одной кофтенке, выскакивает на улицу, и в ночной тишине раздается ее голосок, звонкий, как колокольчик:
— Песик, песик!
Дверь приотворяется, и в щель протискивается та самая черная собака, которая встретилась нам давеча, и, коротко и радостно взвизгнув, бросается к храпящему и будит его.
— Ануля, — раздается рядом тихий голос Дайны.
— Что тебе, дружок?
— Отломи хлебушка.
— Есть захотелось?
Но Дайна кивает на собаку. Анна ставит на колени сумку, шуршит бумагой, вытаскивает бутерброд с маслом и, отломив кусок, подает Дайне. Девочка подходит к собаке, садится на корточки против нее и протягивает хлеб на ладошке.
Собака так и водит глазами за рукой девочки, влажный чуткий нос ее нервно дергается, но к хлебу собака не притрагивается и под конец даже отворачивается от душистого тминного сыра с мелкими черными крапинками и глядит в сторону пустым, ничего не выражающим взглядом. Дайна растерянно встает с корточек, хлеб чуть не падает у нее с ладони. Слышу, как она тихо говорит:
— Не хочет!
Дяденька, который недавно храпел, объясняет, что собака из чужих рук не ест, и берет у Дайны хлеб.
— Ну, Барон, служи!
Собака становится на задние лапы и стоит, пока не получает лакомство.
— Молодец, вот это я понимаю! — одобряет кто-то.
Мы все улыбаемся — умная собака, не берет еду от чужих и умеет стоять на задних лапах. Дайна медленно отворачивается, садится на прежнее место между мною и Анной и молчит. Вижу — она задумчиво оглядывает свою руку. Светлые мягкие волосы завитками свисают на круглую щеку с беззаботной лукавой ямочкой, а лицо будто потухло: наверно, она впервые столкнулась с тем, что жизнь впоследствии, возможно, не раз преподнесет ей — с отвергнутой добротой. Почувствовав на себе мой взгляд, она поворачивает голову и смотрит молча, с недоумением, словно ожидая ответа от меня. Глаза у нее такие же, как у Анны — карие и как будто влажные, похожие на спелые вишни.
АВТОР
Кристина. Говорила я тебе, Теодор, запри его на крючок в пуню! Так нет! Просто паскуда, а не собака! Ну, погоди у меня, только приеду в Ригу, сразу пойду на Мельничную в скобяной магазин. Куплю цепь и прибью к конуре. Посажу на цепь, тогда он, стервец…
Эмилия. Чего ты ругаешься, Кристина! Ведь он никого не покусал.
Кристина. А на кой ляд я кормлю этого дармоеда? Чтобы он гонял почем зря? Говорила я Теодору: принеси справного щенка, чтобы сторож из него был, а не…
Язеп. У вас, видно, мамаша, полно добра, есть чего сторожить?
Кристина. Я тебя не цепляю!.. А мой, ну Теодор, приволок этого ублюдка. И хвастает: у нас будет породистая собака, как у баронов — отец у него учителев колли, только мать — бригадирова дворняжка. Так и назвал Бароном… Да пойдешь ли ты домой, стервец!
Пес припадает к полу, кладет морду на лапы и просительно смотрит вверх, только самый кончик хвоста бегает, как мышь.
Теодор. Ладно, не шуми…
Уловив в голосе хозяина благосклонность, пес начинает быстро-быстро мести пол хвостом, потом поднимается и садится возле Теодора, прижимаясь теплым боком к его ноге. Теодор грубой рукой гладит мягкую пушистую спину пса, и лицо его покрывается сетью добродушных морщинок.
Теодор. От меня ни на шаг. Ни на колодец, ни, к примеру сказать, за нуждой чтоб тебе сходить одному — не моги думать. Только войдешь, умостишься, уже слышишь — так и есть, идем следом. (Пауза.) Был у нас кутенок — ну такой миляга, да мы его с Кристиной, стало быть, сгубили…
Кристина. Ты меня не припутывай!
Теодор.…после войны сразу, когда волки еще так и рыскали — страшное дело, сколько расплодилось серых, просто гибель. А он однажды приплелся за нами, стало быть, в баню. Оставили мы его в предбаннике, да разно он постоит смирно, скребется и скулит. До тех пор скулил, пока Кристина и не скажи: «Выпусти ты его, прямо голова болит!»