Константин Федин - Города и годы
Маленькие белые листочки заплескались над головами и побежали по рукам. Раскаты придушенного гула покатились из конца в конец площади. Фрау Урбах позвала горничную:
— Сбегайте скорее вниз и купите телеграмму. Произошло что-нибудь исключительное!
И когда захлопнулась дверь, она произнесла самой себе, что с нею случалось очень редко:
— Может быть, мир?
В это время толпа подалась к улице, которой не видно было фрау Урбах, и, скучившись там, отринула назад, под напором плотной, сбитой из человеческих тел стены. Поверх этой стены колыхались кресла с непонятными комьями на них, которые шевелили какими-то подобиями голов и рук. Вдруг все запуталось в вихре бумажных листков, шляп, палок, зонтиков.
В комнату вбежала горничная и испуганно протянула фрау Урбах помятый листок.
Черным по белому, даже не просто черным, а иссиня-черным, на листке стояло слово:
Революция.И не где-нибудь в России или в Китае — в чем не было бы ничего необычного, а
в Германии,что было уже не только необычно, но даже
сверхъестественно.Листок был экстренно выпущен социал-демократической газеткой.
На правой его колонке сообщалось об отречении и бегстве императора. На левой — о провозглашении республики. Внизу, через обе колонки, протянулась надпись, смысл которой был ничтожен по сравнению с бегством императора и провозглашением республики. [345]
Но слова прыгали в глазах фрау Урбах, и смысл их путался. Она соединяла кусочки одного сообщения с обрывками другого и восклицаниями третьего. Получался как раз тот сумбур, который должен был объяснить происшедшее, но не объяснял его: отречение... выборы... республика... собрание... конец... учреждение... бегство... мир...
Ее глаза задержались случайно на строках о выборах в ландтаг, или в какой-то новый рейхстаг, или в какое-то конституционное собрание — разве это важно? В этом рассыпанном наборе слов, в этой болтовне она прочла слово — Урбах. И потому, что все время, пока листок дрожал у ней в руках, она думала об одной себе, о своем имении, о своем будущем, внезапно она стала не только видеть, но и понимать. И она осмысленно прочла:
...наш комитет выставит в числе прочих кандидатуру члена партии Урбаха из Лауше, в течение двадцати лет поддерживавшего социал-демократическое движение не словом, а делом. Мы не должны забывать, что член партии Урбах из Лауше, никогда не проявлявший себя общественно, сделал для...
Фрау Урбах откинулась на спинку кресла и закрыла глаза руками. Помятый листок соскользнул на пол.
Вот оно, возмездие... Его нельзя предупредить, его нельзя избегнуть, возмездие знает свой час.
Теперь, только теперь — к концу жизни — становится понятным этот человек, его таинственные проекты, спрятанные в шкафах, его запертая библиотека, его необъяснимые отлучки из дому. Все это делалось за спиной фрау Урбах, в ее доме, на ее деньги.
Теперь, только теперь становится понятной ее дочь — его дочь, дочь Урбаха — Мари, с вульгар-[346]ными поступками, с упрямством и плебейским своеволием. Теперь поверишь темным слухам, которые свились вокруг Мари. От этой девчонки можно ожидать всего. Ведь она — дочь Урбаха! В ней нет ни одной кровинки фон Фрейлебен!
Теперь понятно все. Возмездие...
О, это опозоренное имя — фон Фрейлебен! Как могла она решиться загрязнить кличкой Урбаха честь и достоинство своего первенца, единственного, последнего ее крови, ее гордость — Генриха Адольфа?
Бежать! Бежать, как император... отречься от дома... от Урбаха. Конец... возмездие...
Фрау Урбах приподнялась, чтобы приказать укладывать вещи, чтобы собраться и уехать. Надо было спешить. Она выпрямилась, как стальная полоса, оправила платье, взяла в руку палочку с резиновым наконечником.
В этот момент вошла горничная, подала фрау Урбах телеграмму и повернулась, чтобы уйти.
— Погодите, вы мне сейчас понадобитесь, — сказала фрау Урбах и, как деловой человек, привычно вскрыла и развернула телеграмму. Текст ее был краток:
Обер-лейтенант Генрих Адольф Урбах 1 ноября в бою под Анкошем пал геройской смертью.
Адъютант штаба полка.
Фрау Урбах пропорола телеграмму ногтями, медленно согнулась и села в кресло. Потом она дернулась всем телом, точно ее что-то ударило снизу, и выкинула вперед больную ногу в шагреневом башмаке.
В ее глазах, обращенных к окну, на секунду отразилась мелькающая суета площади, и она осталась неподвижной. [347]
Это была толпа.
Демонстрации, которые устраивались союзами и обществами Бишофсберга, демонстрации с лампионами и оркестрами равнялись в шеренги, роты, батальоны, и дети шествовали игрушечными полками, и женщины — сомкнутым строем, точно в турнгалле. Но это была толпа.
Дети и женщины, солдаты и бюргеры, калеки, нищие, мусорщики, рабочие, модистки, выбежавшие из мастерских, и батраки, приехавшие с ферм, неслись среди домов пущенной по ветру колодой карт.
Над ними не развевалось ни одного флага, и ни одна труба не созывала их к маршу, но какое-то невидимое, радостное и страшное знамя влекло их по площадям, променадам и улицам.
Мирные люди, из которых тысячи знали друг друга в лицо и сотни распивали за одним столом свою утреннюю кружку пива, — вдруг обернулись париями, и перед ними захлопывали двери, замыкали магазины, прятали базарные лотки, корзины и тележки.
Какой-то бюргер, все еще веря в силу установленных вещей, как отец еще верит в свою власть, когда сын впервые безбоязненно выкажет непослушание, — какой-то бюргер, заперев свою табачную лавочку, вывесил на двери картонку с объявлением:
здесь запрещается делать революцию.В самом деле, не могли же люди, проснувшись утром десятого ноября, сойти с ума! И если они неслись по дороге и тротуарам без видимого смысла, то, конечно, только потому, что ни на дороге, ни на тротуарах не было написано: [348]
запрещается нарушать нормальное течение жизни.Из-за такой непредусмотрительности муниципалитета уличное движение оказалось нарушенным настолько, что всех пешеходов, куда бы они ни направлялись, поворачивало в одну сторону и, точно опавшие листья, несло к цитадели.
И вот суровая, рыхлая, как старый генерал, цитадель открылась глазам толпы. Поседевшая крыша ее была насуплена, и застегнутыми на все запоры стояли ворота.
Толпа замедлила свой бег, толпа почти остановилась.
Но толпу собрали женщины, и голоса их были пронзительней сигнального рожка.
— Женщины! Сюда прячут немецких солдат, которые не хотят идти в мясорубку!
Сигнал ударился о крышу цитадели и, отскочив, упал в толпу.
Его проглотил раскатистый и гулкий бас:
— Солдаты! Здесь сидят ваши друзья!
Пауль Генниг, подняв над головами зонт, гневно указал им на решетчатые окна, вырвался из толпы и побежал через площадь, не опуская зонта. Тогда какой-то молодой солдатик, обернувшись к толпе, весело скомандовал:
— Ро-та! В перед, за капитаном! В зонты цитадель!
На эту команду из толпы выбежали солдаты — зеленая молодежь еще не обученного набора, с расплывшимися от смеха лицами. Они облепили жужжащим роем командира и кинулись к воротам цитадели, следом за величественным, торжественным Паулем Геннигом.
Бежать было весело, как в недавнем детстве, когда в цитадели развешивался фураж и она [349] беззлобно смотрела на ребячьи шалости вокруг своих стен.
Подбежав ко входу, солдаты принялись стучать в ворота кулаками, с криками, свистом и смехом. Глаза Пауля Геннига метали искры, грудь часто и высоко подымалась, — на голову выше солдат, он озирал их почти вдохновенно и размеренно бил зонтом по воротам. Он был похож на учителя, окруженного озорными школьниками, — в черном одеянии, волосатый и гневный среди серых курток безусых веселых солдат.
Может быть, все события перед цитаделью так и окончились бы этим школьным буйством, если бы спустя минуту в воротах не распахнулась калитка.
Это было так неожиданно, что солдаты, точно от взрыва, отпрянули назад.
Калитку заслонил массивный офицерский монумент.
Он словно ушел в землю ногами, будто сверху что-то ударило его по плечам, и вперил белый взор в пространство над бескозырками солдат. Нижняя квадратная челюсть его вдруг отвалилась, затянутый живот дрогнул, и сиреноподобный вой повис над площадью:
— Смир-но-о-о!
Но в этот миг передний вал толпы, бежавшей к цитадели, накатился на солдат, подмыл их и бросил на офицера. Монумент оказался вовсе не так прочно врытым в землю: зажатый людьми, он громоздко повернулся вокруг своей оси, и его отвалили в сторону. В давке он попытался расстегнуть кобуру револьвера, по его руке ударили чем-то острым, он огрузнел, размяк, и толпа повалила его себе под ноги, как мешок.