Константин Федин - Братья
Никита был на дворе.
Он надел ранец, застегнул шубу и вышел за ворота. Мороз был очень силен. Теплота дыхания ощутимо застывала на лице, стягивая небритые губы и щеки упругой коркой.
Никита стоял неподвижно. Он точно отделился от себя и в эту минуту мог вынести себе любой приговор. Он увидел тупое бессмыслие всего, что с ним случилось. Он не знал, когда и где утрачено им самообладание. Он не признавал своих поступков, и они казались ему достойно завершенными тем, что люди, не имевшие права ни на один его волос, вышвырнули его за порог. Он больше не дорожил собою и схватился за последнюю надежду вовсе не потому, что хотел спастись, но только по упрямой природе надежды: он двинулся с места и пошел влево по улице, туда, откуда большая дорога вела в город.
Никита скоро вышел из поселка, и степь опять поглотила его. Однажды его нагнал какой-то казачий разъезд. Но в это время навстречу подвигалась колонна пеших солдат, и они, в темноте, долго распутывались с верховыми, не желая сворачивать с дороги и загребать неумятый снег сапогами. Никита стоял тем временем в стороне, по колено в снегу, прикрытый ночью. Он не испытывал ни страха, ни колебаний. Мороз подгонял его, остановиться передохнуть было нельзя.
Когда начал брезжить рассвет, Никита вошел в побережную полосу леса, в урёму. Тут долго еще держалась по кустам темень, и под ее защитой идти было спокойно. Перед восходом солнца еще раз встретился разъезд, и Никита отсиживался в кустах, пока не смолк вдалеке топот копыт. К этому часу изредка начала мелькать сквозь лесок крутая излучина Урала — густо поросшая лука, за которой лежал город.
И вот в туманно-розовом низком солнце, курчавый, как овчина, от утренних дымков, на поверхности снега выдвинулся осажденный Уральск. Он покоился, мирен и сонлив, ничто не напоминало в нем о войне, он словно звал идти к нему безбоязненно и открыто.
Но полсуток непрерывного хода вдруг смяли Никиту приступом изможденья. Он почувствовал приторную тошноту, ему захотелось сесть. Он заставил себя пробраться сквозь урёму и выполз на открытый берег.
Снег на реке был взборонен сотнями человеческих ног, следы пестрели и мешались с глубокими колеями от санных полозьев. Здесь только что прошла война.
Наискосок через реку, в какой-нибудь версте, видны были плоские домишки пригорода. Ближе к Никите, на полпути до города, посредине реки торчали, как грибы, невысокие, в рост человека, будки. Самая ближняя, видно, была слажена и поставлена недавно, снег не успел ее запорошить.
Никита собрал остатки воли и потащился через реку. На неровных вдавлинах снега он все чаще оступался, ноги отказывались служить, он почти падал, когда наконец добрался до будки.
Это была сижá — игрушечная хибарка, плетенная из тальника, с крышей, оконцем и дверью. Казаки ставили такие плетенки на льду, для зимней ловли рыбы, но Никите не приводилось прежде видеть их близко. Снег вокруг сижи был хорошо вытоптан, тропа вилась по льду, к берегу, в город.
Подойдя к хибарке, Никита увидел за углом приземистого человека с жердинкою в одной руке и топором в другой. Никита дрогнул от неожиданности, он был уверен, что сижа рыболовами брошена.
Кто мог засесть тут, в этой будке, рукой подать от города, только что занятого красными?
Человек наклонился и начал обтачивать жердинку. Он был весь покрыт инеем, шапка на нем горела солнечно-снежным шаром, и серый парок дыхания колыхался вокруг него, как стайка мошкары.
Изнеможение толкнуло Никиту вперед.
«Будь что будет!»
Он подошел ближе и выговорил полувнятно:
— Здорόво!
Человек обернулся. Нельзя было узнать, стар ли он или молод: лицо его было украшено воздушным узорчатым серебром инея. Он недолго поглядел на Никиту и опять принялся тесать жердинку.
Неужели в Никите не было ничего такого, что отмечало бы его особым знаком? Почему своим появлением он не возбудил любопытства? Никита оглядел себя. Шуба на нем искрилась звездами снега, иней густо оплетал грудь и воротник, и с новой силой Никита ощутил свои губы и щеки стянутыми коркою замороженного дыханья.
Не думая ни о чем, Никита спросил;
— Что, белых далеко отогнали?
Человек осмотрел обточенную жердинку, как видно, одобрил свою работу и — снова повернувшись — сказал:
— Теперь, слава богу, не видать.
В следующую минуту они смотрели друг на друга в оцепенении. Оттенок, с каким было сказано неожиданное «слава богу», поразил Никиту. Это не было пустым присловием, голос звучал убежденно, человек произнес слова с душевной настойчивостью, как будто непременно хотел вложить в Никиту их значение. Необыкновенная, какая-то снисходительная и лукавая доброта светилась во взгляде человека, и вдруг Никита вспомнил эти серые небольшие глаза под мохнатою заслонкой бровей и чуть не вскрикнул. Но человек уже подходил к нему с протянутой рукою.
— Да вижу, что признал! И я тебя тоже признал. Пойдем в сижу. Не замерз? Пойдем.
Никита дал себя ввести в низенькую дверцу, и сразу усталость подломила его ноги.
— Погоди валиться. Главное дело — уберечь тепло. У тебя от ходьбы тепла много. Садись, садись поглубже с ногами, клади сюда ноги, я заверну полушубком, а спину — тулупом. Эк, ты, путешественник, все ходишь! Не замерз — и то ладно. Сумку-то скидай, чего наклал туда, денег, что ль? — не подымешь!
— Ах, Евграф! — начал было Никита.
— То-то — Евграф! Сидеть бы на одном месте надо, и тебе лучше и другим. О других тоже надо подумать. А то куда иголка — туда и нитка. Путешественник! Тебе с Василь Леонтьичем не равняться: ему капитал спасать, а тебе что? В сумке-то небось дрянь какая?
— Да откуда ты знаешь об отце?
— Я о таком знаю, что коли тебе сказать…
Евграф махнул рукою.
— Сижа-то хороша! От казаков в наследство досталась. Поштопал малость, да вот, как лиса хвостом — рыбку из проруби и потаскиваю. С вечера давеча половил — на соль выменял да на пшено. На-ка поешь. Еда тоже тепло дает заместо огня.
Евграф развернул тряпицу, отломил кусок вареной рыбы и дал Никите.
Укутанный шубами, Никита сидел на деревянной кровати, занимавшей половину хибарки. На другой половине была вырублена прорубь, в которую опускалась сеть. Тонкий ледок стеклянной паутиной затягивал черную, как смоль, воду.
— Все ничего, — говорил Евграф, протыкая ледок обточенной жердинкой и отводя его к толстым краям проруби, — да вот самоварчиком не знай где разживиться. Не то бы сейчас чайку либо ушицы.
Евграф был рад незваному гостю, но многоречивость его казалась чуть-чуть наигранной, суетливой и не очень шла к нему. Он словно старался что-то заговорить. Когда Никита поел и спросил, как он добрался до Уральска и что знает о Ростиславе, Евграф начал процеживать слова с большей расстановкой.
— Как добрался? — недовольно переговорил он вопрос Никиты. — Чай, дольше тебя добирался. С прошлого лета. Всю степь истоптал.
— Что же ты будешь делать?
— Что делать? Мне делать особо нечего. За меня другие сделали. Видишь — рыбу ловлю да тебя кормлю.
— Ну, а Ростислав здесь?
— Ростислав Васильич?.. Где же ему быть?.. Да что ты все про меня? — с сердцем оборвал Евграф. — Ты про себя скажи. Что вдруг вернулся? С Василь Леонтьичем не поладили? Крут твой батюшка.
— Нет. Отстал от обоза. Да и нечего мне там делать.
— Верно, что нечего. Зачем же ушел?
— Я тебя о Ростиславе спрашиваю.
Евграф быстро перекинул ноги через кровать, к проруби, и прикрикнул!
— Заладил одно! Слышишь, колоколец звонит — в сеть рыба зашла.
Он схватился за сеть, но не вытянул ее, оставшись неподвижен, спиной к Никите.
— Отошел, что ли? — спросил он, помолчав. — А то на тебе лица не было… Я уж думаю, говорить ли тебе, такому…
Голос Евграфа огрубел и приглох. Он не говорил, а бурчал отрывисто, злобно и скупо.
— Ты — о брате? — беспокойно повторил Никита.
— А то о ком же? О Ростиславе Васильиче, о нем самом. Ростислав Васильич приказал долго жить…
— Умер?
— Кабы умер — ничего бы тут не было.
— Убит? — прошептал Никита, приподнимаясь на руках и заглядывая в лицо Евграфа.
— На то война.
— Когда? Где? Евграф!
— Не кричи. Криком дела не поправишь… Передохни малость, я скажу по порядку.
— Да когда он убит?
— Поутру ты с Василь Леонтьичем уехал, за полдень мы вошли, а ночью нас потревожили. То есть казаки, понял?
— Значит, здесь, в городе?
Никита закрыл лицо.
— Да ты слушай… Входим мы в город, обыкновенно так, от колотка к колотку, народу кругом не очень много, нужно сказать правду — не встречают. Ростислав Васильич на коне, конь у него такой — только смотри. Я, конечно, при нем, недалеко. Хотя, когда по улицам шли, я находился в обозе, потом только, на базаре, где отряд собрался, подхожу к Ростиславу Васильичу, ну, и докладываю ему по-военному, что, дескать, Ростислав Васильич, город, мол, Уральск занят Красной Армией. Он этак по-своему засмеялся. «Спасибо, говорит, тебе за рапорт, поздравляю тебя, наконец ты дошел до своего Уральска». Я тут ему отвечаю, что верно, мол, шли порядочно, и на одном месте тоже потоптались и теперь я желаю отдохнуть, потому что война для меня отяготительна, и прошу его уволить меня в отпуск. «Вам, — говорю ему, — Ростислав Васильич, тоже пора бы передохнуть», — и приглашаю его с собой прямо в родительский дом, это — к Василь Леонтьичу, — там, мол, и на квартеру станем. Тогда он меня отпускает: «Ступай, говорит, Евграф, к нашим, успокой, чтобы не было волнений, а я, говорит, как справлюсь, прибуду». Ну, я военное дело знаю, тут и квартеры, и довольствие, и десцаплина. «Ладно, отвечаю, справляйтесь, а я пойду». Прихожу я в дом, застаю стряпку, волнения с ней никакого нет, так что успокаивать нечего, и узнаю про то, как вы убежали. Вот, думаю, пришло время — друг от дружки бегают. Ну, говорю я стряпке, что занимаю квартеру и что мне должно обнаружить полное подчинение, запираю ворота, ложусь и — с походной жизни — засыпаю медведем. Ночью меня стряпка тормошит, протер я глаза, на женщину трясучка напала, слова не может выговорить. Прислушался и по-военному объясняю: это, мол, казаки орудиями наших высаживают и, надо ожидать, высадят, так чтобы она молчала про меня, кто я, и говорила, что, мол, дворник. Дворник, дескать, Евграф. Тут слышим мы стук в ворота. Пошел я, слышу — Ростислав Васильич. Спрыгнул он с коня, привязал повод за скобу на калитке и говорит мне: «Ишь, говорит, как казаки нас встретили, ничего путного не оставили, во всем городе одни подсолнухи да гнилая вобла». Я ему отвечаю, что, мол, по барину говядина, по говядине вилка. Он смеется и спрашивает, как, дескать, наши, это значит — вы. Я объясняю, что все отбыли. «А Никита?»— спрашивает. «И Никита, говорю, Васильич со всеми». — «Эх, говорит, дурак!» — и по ляжкам даже хлопнул…