Ион Друцэ - Бремя нашей доброты
— Ну что, поговорили?
Из-за какой-то калитки ехидно улыбнулось бабье лицо, и Нуца ничего не ответила, пошла дальше, но уже шла и чувствовала на себе чьи-то взгляды. Ей бы остановиться, передохнуть, оглянуться, но страх не давал, гнал дальше и дальше. Потом она все-таки нашла в себе силы, замедлив шаги, обернуться. И ахнула — во всю длину этого серого из шлака забора стояли выстроившиеся как на парад мещанки — в каждой калитке по одной голове. Они стояли — кто в белом, кто в синем, кто и вовсе без платочка, стояли, несколько раздосадованные окончанием спектакля, и Нуца вдруг сообразила, что все время, пока они говорили со стариком, эти женщины следили за ними. Ее затрясло от возмущения, она пошла все быстрее и быстрее, но шлаковым заборам, казалось, конца и края не будет. И вдруг в этом ряду выстроенных у калиток мещанок мелькнуло знакомое лицо. Вернее, лицо было ей незнакомо, но принадлежало к той категории ярких, добрых, привлекательных лиц, которые сразу поражают нас каким-то близким родством. Нуца механически замедлила шаг, потому что женщина, показавшаяся ей знакомой, не улыбалась. Она, печально глядя в сторону одинокой мазанки, сказала как бы про себя:
— Бедные люди…
— А что? — спросила Нуца.
— Да ведь там, где они строятся, даже по планировке нет участков для застройки. Они так, сами по себе…
Нуца наконец все поняла. Попрощалась с женщиной, показавшейся ей знакомой, пошла сначала медленно, неуверенно, затем все быстрее и быстрее, и так ей сильно, до боли захотелось сию же секунду добраться до Чутуры, войти в свой дом, прижать к себе своих кровинушек, успокоить их и обласкать, потому что человек слаб и беспомощен, а век их еще только начинается, и кто знает, каково им еще придется!
Выбравшись на главную улицу райцентра, немного успокоившись она подумала, что будет просто глупо вернуться домой, так ничего и не повидав в районе. Таскаться по магазинам — у нее не было ни настроения, ни денег, и она пришла на вокзал. Двенадцатичасовой пассажирский поезд, видимо, только перед тем отправился — перрон был пуст, и, отдышавшись, Нуца села на длинную одинокую скамейку.
Вдруг неожиданно впервые забилось под самым сердцем живое существо. Оно билось властно, тревожно, а она сидела, не шелохнувшись, сидела, низко, виновато опустив голову, и так ей было обидно — троих носила, и берегла, и рожала, и воспитывала, а теперь задурила и четвертого таскает черт знает по каким дорогам и думает о нем плохо, будто он ей уж и вовсе чужой. И не спит по ночам и мается, а все это, надо думать, с жиру.
Небо прояснилось, и только далеко на западе, над тающей в голубой дымке далью, висели пушинки светлых туч. Эта сказочная даль ее вдруг заворожила, потому что, если внимательно присмотреться, там можно было заприметить и белые домики, и тоненькие шеи колоколен. Было что-то до боли родное в этой дали, и вместе с тем это был уже другой мир, которому и невдомек, что где-то есть такая станция — Памынтены, а на той станции перрон с одинокой скамейкой, и сидит на скамейке колхозница из Чутуры, а у той чутурянки много всяких неурядиц.
«Господи, да мне той дали-то как раз и недоставало!»
Увидев, на одно только мгновение, себя со стороны, улыбнулась, все поняла и успокоилась. О господи, подумала она, как велик и сложен мир, как высоко небо, как черны тучи и как, должно быть, одиноко и беспомощно выглядит оттуда, с того расстояния, сам человек. Вдруг ей показалось, что на один миг приостановилось все в мире. Все стало ярким, крупным, весомым, и это только для того, чтобы она получше разглядела, и поняла, и запомнила и эту даль, и тучи, и безлюдную деревушку вдали, и саму себя на одинокой скамейке. И Нуца честно, как на школьном уроке, впитала в себя это зрелище: отныне оно становилось ее тайной, ее богатством, ибо покой и простор этого мира были единственным, для чего рождались люди, единственным, ради чего стоило жить.
У двери станционного буфета стояла молоденькая раскрасневшаяся девушка и, видать, впервые в жизни торговала мороженым. Она предлагала его слабым, застенчивым голосом. На перроне, кроме Нуцы, никого не было, и чутурянке вдруг стало неловко, что заставляет так долго упрашивать себя. Она не любила мороженое, вернее, она его никогда в жизни не пробовала, но слышала, что от него дети схватывают ангину, и всячески поносила это лакомство. Теперь решила сама попробовать. Поднялась со скамейки, купила пакетик, вернулась и села на свое место.
Мороженое оказалось куда вкуснее, чем она думала. Это было первое лакомство, которое она делила со своим четвертым ребенком, а накормив его, Нуца уже стала думать о нем как о живом существе, которому надлежало родиться, получить свое имя и прожить долгую жизнь.
Крестины на славу
Мирча ходил гоголем, ему везло, он упивался жизнью, он с каждым днем все больше и больше хмелел от того, что принято называть осуществлением власти. И было-то у него той власти — ну кот наплакал. И все-таки, на том маленьком пятачке, на котором она распространялась, она была абсолютной. Мирча пользовался ею умеренно, с умом, но он знал про себя, что она абсолютна, и остальные тоже знали. Это придавало азарт, какую-то неукоснительность всем его начинаниям, но, конечно, его по-настоящему славная жизнь началась в тот осенний день, когда под вечер вернулась наконец жена. Она вошла в дом тихо, незаметно, виновато. Мирчи не было дома встретили ее дети, соседи, и все радовались ее возвращению. Ночь была ясная, луна светила далеко в степи. Нуца накормила, уложила детей, вышла к калитке, ждала мужа. Когда он вернулся, в доме, как и раньше, было чисто прибрано, было тепло и уютно.
Она вернулась на редкость ласковой, послушной, а на следующий день, торопясь в правление, Мирча заметил, что жена его похорошела в тех своих загадочных странствиях. Ему было очень приятно, потому что преуспевающему мужу к лицу хорошенькая жена. Еще через несколько дней ему показалось, что Нуца не только похорошела, она и окрепла, пополнела как-то. Глаза налились женственностью, и он спросил не то в шутку, не то всерьез:
— Слушай, я видел как-то в кооперации розовенькую погремушку — не купить ли мне ее? А то, знаешь, схватят другие, и как бы не пришлось из-за такой мелочи в город ездить и в очереди стоять.
Нуца, улыбнувшись, не то в шутку, не то всерьез ответила, что, если погремушка хорошая и не очень дорогая, можно и купить, хорошая вещь в доме не пропадет. На что Мирча ответил: «Бон!» — и таким образом судьба той знаменитой гулянки, о которой в Чутуре так много толковали, была наконец решена.
— Мирча, ты, это самое… Говорят, заводишь карусель по новому кругу?
— Отстань. Тоже мне нашел время для разговоров о каруселях…
— Разве уже и пошутить нельзя?
— Да какие могут быть шутки! Ты что, совсем окосел? Не видишь, как я бегаю, разрываюсь, все ищу хороший камушек-брусок.
— Это я могу достать для тебя. А зачем он тебе, брусок?
— Косу наточить. Выкормил, понимаешь, такую хрюшку, что прямо страх берет — пудов десять, не меньше. Прямо не знаю, когда пробьет час, как эту гору на спину взвалить.
— Ты меня позови.
— Могу позвать, но ты сначала подумай хорошенько, а то, не дай бог, осрамишься на всю деревню.
— Ничего, такой позор я переживу. А потом, когда осмолишь эту гору мяса и сала, что будет потом?
— То есть как — что будет? Будут крестины.
— Значит, это в самом деле правда? И ты молчал до сих пор?
— Что же ты хотел, чтобы я кричал на всех перекрестках? Закачу такие крестины, что будете век вспоминать.
— Не забудь меня позвать в кумовья — мы ведь как-никак приятели.
— Как можно забыть! Хотя в этой сутолоке всякое может случиться, и если увидишь, что крестины приближаются, а я ни гугу, ты напомни.
— Да, но было бы лучше, если бы ты сам, без напоминаний…
— Само собой, что было бы лучше. Однако мне пора. Салют!
— Салют!
И расходились — кому вверх ползти, кому вниз катиться.
Чутура была взбудоражена — подумать только, у Мирчи Морару намечаются крестины! Несколько вечеров подряд в правлении колхоза местная власть с нескрываемым удовольствием все возвращалась к этой новости и мусолила ее. Крестины были очень кстати. Местную власть часто волновала мечта о хорошей гулянке, так, чтобы можно было потом долго и с удовольствием вспоминать ее. Выпивки и закуски было полно в колхозах, но определенная этика не позволяла просто так, ни с того ни с сего собраться и загулять. Нужен был предлог, причем предлог гуманный, человечный, так, чтобы в случае чего он мог послужить смягчающим вину обстоятельством.
Классическими считались свадьбы, крестины, именины, и их всегда было вдоволь, но, конечно, власти оберегали свою репутацию. Не на каждую свадьбу и не на каждые крестины пойдешь — при выпивке человеческий нрав резко меняется, контроль над собственными словами и действиями значительно снижается, и надо иметь вокруг единомышленников, дабы не скомпрометировать себя. И хотя веселиться хотелось до зарезу, нужно было набраться терпения, дождаться, когда кто из своих устроит свадьбу, крестины или именины. Но свои ведь тоже разные бывают — одни запутались в интригах, другие любят породниться бог знает с кем и устраивают свадьбы у черта на куличках, куда и ездить немыслимо, а третьи, если и устроят именины, так норовят, сволочи, чтобы все было скромно и строго.