Борис Горбатов - Собрание сочинений в четырех томах. Том 1
Ей показалось, что и Рябинин смотрит на нее, как Шульга.
А в школе уже надвигались выпускные вечера, и небритые семигруппники сдавали последние зачеты.
Запоздалая нежность к школе росла у них по мере того, как число несданных зачетов уменьшалось. Размякшие, они ходили по школе, как уезжающие бродят по комнатам опустевшего дома, где сняты со стен картины и фотографии, сдвинута мебель и уложены чемоданы.
И, как отъезжающие, они уже ощущали пространство и дорогу.
Они собирались по вечерам у окон и негромко разговаривали:
— Ты куда?
— А ты?
Ковбыш мечтал о море. Ему рассказывал кто-то о Новороссийске, о городе, который качается на воде, как лодка. Ковбыш завидовал выпускникам и проклинал школу.
А Алеша, мечтавший о будущности государственного деятеля, пришел, наконец, на «лимонадный завод» и, кусая губы, сказал хозяину:
— Ну ладно, давай бутылки мыть!
И хозяин долго смеялся, под пикейной рубашкой-апаш колыхался круглый животик.
А Лева Канторович, которого бабушка хотела видеть знаменитым адвокатом, поступил кассиром в бакалейный и москательный магазин своего дяди.
Колтунов пришел туда покупать краски и беседовал с Канторовичем.
— Я думаю о вечности, — говорил другу Лева, принимая у покупателей деньги. — Вы платите за подсолнечное масло? Тогда правильно. Я думаю о вечности, Арсений, вот почему я мирюсь. Это жалко, правда, — кассир в бакалее? Да? Но что мы знаем о вечности? Получите чек, гражданка. Что мы знаем? Я мыслю, я чувствую, я трепещу перед закрытым занавесом и пытаюсь приподнять его, — и что мне тогда бакалея? Может быть, так надо, чтобы я был в бакалее? А ты? Останешься в городе?
— Зачем? — пожимал плечами Колтунов. — Я еду.
— Едешь? А, да! Это хорошо. Едешь? Да. Хорошо это. Здесь бывают часы, когда мало покупателей, я могу читать тогда. Вот у меня «могучая кучка», — он нежно погладил рукою стопку книг. — А когда я читаю, кто равен мне в этом мире? Бакалея! Ха! Я даже могу писать здесь. У меня есть кое-какие мыслишки, но это потом, как-нибудь. Мы поговорим еще. Да, ты едешь... Куда собственно?
— В д-д-деревню...
— В деревню? Что?
— Я 6-буду учителем. Это надо сейчас. Ш-шкрабом...
— Шкрабом?.. Школьным работником, значит?.. Это нехорошее слово: шкраб. У этого слова клешни... Говорят, они голодают, деревенские шкрабы? А?
— Наверно... Н-но это неважно...
— Ну да! Конечно. Впрочем, ты все равно сбежишь оттуда через месяц... Там не топят школы зимой. Что ж, ты не мог остаться здесь? Я тебя устрою.
— Спасибо... Я хочу в деревню. Я жил в ней все детство. Мой отец там умер. Он был земский врач.
— Да? Ну, прощай... На выпускном вечере будешь? Я провожу тебя до дверей. Не зацепись за этот бочонок. Масло. Какая погода хорошая!
— Июнь...
— Да... Что я еще хотел сказать тебе? Да... Вот что. А может быть — ты думал над этим? — может быть, мы и в самом деле, — я, еще другие, — может быть, мы опоздали родиться? А? Вот что я тебе хотел сказать.
Колтунов рассеянно посмотрел на Канторовича и ответил, протирая очки:
— Н-не думаю...
Пух с тополей летит по городу.
Утром за чаем мать робко спросила Руву:
— Ну, Рува, ну, что же это будет, ну?
Воробейчик сердито отодвинул чашку с голубыми китайцами и встал.
— Я знаю? — пожал он плечами.
Разговор этот был ему неприятен. Он начал искать кепку.
— Ты перешел в седьмую группу, Рува... — говорила мать умоляюще, — Ты уже большой, ты уже не маленький. Что же будет? Пойди к отцу или брату Соломону, надо же. Или, хочешь, я тебя в фотографию устрою? Это хорошее, выгодное дело. Сейчас все хотят иметь портреты.
— Мама!
— Или нет? Ну, хорошо, реши сам. Но когда же?
Воробейчик нашел кепку: она валялась за сундуком.
— Фотография! — мрачно усмехнулся он. — Ах, мама, если бы вы знали, что у меня на душе!
Он открыл дверь. Пух метался над городом. Одна пушинка села на Рувкину кепку, другая, покрутившись по комнате, обессиленно упала на пыльный пол.
— Здесь не вырастет тополь, — покачал головой Рувка, — никогда! — Он растер пушинку ногою и вышел на улицу.
Мороженщик стоит на перекрестке. Баба над корзиной семечек — как наседка. Мальчик с коробочкой липких ирисок. В деревянной будке продают черный квас. Как изобильна жизнь!
— Есть вафли с именем вашей невесты, молодой человек, — небрежно говорил Рувке мороженщик. — Прикажете наложить?
Рувка растерянно смотрит на косую бороду мороженщика.
— Вы были бутафором в театре, — говорит Рувка, — я вас знаю. Вы брали у нас подсвечники, шандалы для пьесы «Миреле Эфрос».
— Какие теперь театры!
— Вы взялись за мороженое? Почему?
— Жара...
У Воробейчика нет невесты. У мороженщика нет вафли с именем «Рува».
— Это очень редкое имя, — извиняется мороженщик. — Я положу вам вафлю с именем вашего лучшего друга.
Воробейчик разводит руками...
— У меня нет друзей...
Сонный мальчик с ирисами прислонился к забору. Жара такая, что ирисы вот-вот потекут грязной и тощей струйкой.
— Теперь нет таких великих артистов, — зевает мороженщик. — Вам еще одну порцию? Или вот Мамонт Дальский...
— Вы работали с ним?
— Молодой человек! Я единственный из бутафоров, которого Мамонт Дальский не бил!
Какая скука! Рувка съедает третью порцию и не знает, что ему делать дальше.
— А, Юлий Цезарь из Конотопа! — раздается сзади. — Вот кого мне привелось увидеть на прощанье.
Рувка вздрагивает. Никита Ковалев, размахивая чемоданом, подходит к нему.
— Ну, здравствуй! — весело говорит Никита, а Воробейчик бледнеет. — Не бойся!
Ковалев ставит чемодан наземь, поднимается пыль.
— Угощаешь?
— Да, да, разумеется — Пожалуйста... Дайте порцию...
— Позвольте узнать имя вашей невесты? — осведомляется мороженщик и энергично полощет вафельницу в мутной воде.
— «Удача» — имя моей невесты, — отвечает твердо Никита, а Воробейчик гадает: не пора ли удрать? — Я давно не видал тебя, Рува. Ты проворнее зайца. Почему тебя нигде не видно?
— Зачеты... Некогда... — бормочет Рува.
— Ах, да! Ты ведь не исключен из школы. Это странно, что тебя не исключили вместе со мной. Ты не находишь?
— Нет. Почему же?..
— А Хрума выслали. Забавный был человек, между прочим. Любил огурцы к чаю.
Молчание. Мороженщик торжественно подает вафлю.
— Такого имени нет: «Удача», — говорят он улыбаясь. — Молодой человек шутит. Я служил на сцене, я умею понимать шутки. Кушайте на здоровье!
— Спасибо! — Ковалев берет вафлю.
Мороженое тает в руке. Молоко течет по пальцам.
— Ты уезжаешь? — неуверенно спрашивает Воробей чих.
— Как видишь.
— Далеко?
— Отсюда не видно.
— Зачем?
— Искать «Удачу» — мою невесту.
— Желаю найти!
— Найду! Спасибо за мороженое. Мокрое. Хорошо. — Никита подымает чемодан и взмахивает им.
— Ты выдал? — тихо спрашивает он.
— Не я, не я... — лепечет Рува. — Слово чести — не я... Они сами...
— Ладно... Прощай!
Никита пренебрежительно машет рукой и пускается в путь.
Воробейчик смотрит вслед: ровное колыхание удаляющейся спины, покоробленный тротуар, длинный тополек, похожий на нескладного подростка, пух...
— Никита! — вдруг кричит Воробейчик и бросается догонять Ковалева.
Нужно обязательно догнать. Так нельзя ему уехать. Он не должен плохо думать о Рувке. Гора с горой не сходится, а человек с человеком... Мир не велик!
— Никита!
— Ну? — останавливается Ковалев.
— Может, тебе... нужны будут... деньги... — бормочет Воробейчик. — Так пиши... Не стесняйся! Базарная, тридцать семь... квартира пять...
Никита с интересом подымает глаза на Рувку.
— Да! Это идея. Деньги? — спрашивает он насмешливо. — Ну что ж, давай деньги! Пригодятся. Сколько у тебя есть?
Рувка бросает испуганный взгляд на Ковалева.
— Сейчас? — Он шарит по карманам. — Вот все... Немного...
— Спасибо и за это, — Ковалев сует мелочь в карман и с любопытством смотрит на Воробейчика. — Откупился, рыжий? Ну-ну... Тебе это зачтется. Пока! — Ковалев уходит.
Воробейчик растерянно смотрит вслед.
Он смотрит долго. Уже скрылась покачивающаяся спина. Уже пыль, поднятая небрежными шагами, осела на чахлые листья тополя. Уже новые спины и новая пыль возникли в желтом тумане улицы.
Рувка вдруг срывается с места и бежит. Он бежит, прижимая к бокам круглые локти, высунув язык, задыхаясь. Пересыхает гордо. Сухой язык туго ворочается во рту. Кажется, что он скрипит. Иногда Воробейчик останавливается. Чтобы остановиться, он замедляет бег. Шатаясь, делает еще несколько шагов и только тогда останавливается. Иначе не выходит.
Вот окраина. Вот Заводская улица. Вот домик под толевой крышей.
— Гайдаш... здесь... живет? — задыхаясь, спрашивает Воробейчик у бабы и, увлекаемый инерцией бега, проносится мимо. А та, словоохотливо открыв рот, замирает в изумлении. — Алеша!.. Алеша!.. Знаешь? А-а...
Воробейнику не хватает воздуха. Он останавливается. Равнодушное лицо Алеши. Почему-то здесь Ковбыш. Рассохшаяся бочка, еле стянутая ржавым обручем. Зачем он бежал? Или ему стало жаль мелочи, которую на ходу отобрал Никита?