Зоя Журавлева - Роман с героем конгруэнтно роман с собой
Володя — хлесткое лассо, накинутое мне на шею, освободиться не умею. Легче. Так. Еще легче. А главное — и не хочу.
Маргарита — это для меня коан, все самое для меня пленительное и маняще-загадочное я определяю для себя как коан, шаблонный пример коана — змея, кусающая себя за хвост, скорпион, пронзающий себя жалом в переносицу, этакий принципиальный самурай, чего скорпион в целях сознательного самоубийства никогда не делает, гимнаст, зацепившийся своими пятками за свои же уши и в таком виде гонимый легким самумом через пустыню к моим удивленным ногам, пространство, конвульсивно закрученное до бесконечности в самое себя, так — чтоб наша Вселенная скрутилась до макового зернышка, даже цветущего мака в себе при этом не повредив. Вот что такое коан. «Марга» — гибкая, туго натянутая прямая, устремленная — вроде бы — в бесконечность. В ней уже заложена возможность витка, но мы его пока не чувствуем, не умеем почувствовать. А — «рита» — резкий виток типа лассо, имя «Маргарита» захлопывается мгновенно и намертво, как капкан, я — всегда внутри этого капкана, ничего в нем постигнуть не в состоянии и пребываю в идиотической потрясенности наслаждения, что я вдруг туда попала. Это уж, без сомнения, влияние личности на имя…
Ааа, их разве переберешь?! «Зззоя» — бессильное зудение парализованной осы в ядовито-желтом синециуме или поросли пырея. «Саша» — имя логопедическое, из области дефектологии, «Саня» — уже получше, крохотный лужок в мягких лопушках, папе ни то ни другое абсолютно не подходило. Впрочем, мне-то родители тоже удружили: «сырая Рая вышла из трамвая, кто вы, Раиса, я вас не знаю», имя сырое, непропеченное, недодуманное, отделенное от райского совершенства столь же непроницаемым энергетическим барьером, как наш уважаемый мир — от мира параллельного, где, может, рай. А как насчет Вашего имени, досточтимый сэр? Что же я в нем слышу? Да ничего. «Юрий». Звук хлопушки. На фейерверке в городском парке культуры и отдыха. Игрушечный выстрел мимо виска. Этакий проносящийся свист — «ююю», нарастание, «ррр» — рычание пульки, мимо, «ииий» — бессильное затухание вдалеке. С Вами все ясно.
Как Ты уходишь просто, спина Твоя пряма, ответы на вопросы, наивные — как росы, настырные — как осы, я знаю все сама. Любила так и этак, сейчас люблю — легко, как северное лето, как детские секреты, соленые галеты с холодным молоком.
Когда Володю Рыжика выдвинули в освобожденные секретари комбината, он свою кандидатуру сразу отвел, сказал: «Ошалели, ребята? Я же несдержанный, невыдержанный, неуправляемый! Я же дикий конь». Ребята, в возрасте от шестнадцати до двадцати восьми, полный зал битком, дружно заржали. «Не, я серьезно. Конь! Я в детстве так думал, а сейчас знаю». — «Вот и поволокешь», — дружно сказали ребята. И выбрали Рыжика в секретари. Звали его, само собой, больше — «Рыжий», а он был каштановый, ладилось дело — волосы у него завивались, не ладилось — лежали прямо. У Рыжика все зависело от эмоций. Эмоции были сильные, волевые, он их всегда доводил до логического конца, так что уж непонятно: логика это или эмоция. Вот уж у кого были такие могучие ресницы, что на них можно бы ставить комитетский сейф! Вот уж у кого были огромные глаза! В коричневую их глубину хотелось шагнуть, как в картину Веласкеса, и шагать там, в их коричневой ласковости, далеко и бесконечно. Реакции Рыжика были мгновенны: что — словом, что — делом. Как только объявили результаты голосования, он сразу сказал: «Не буду. Лучше сдохну». Он сильно любил свою работу, экономист-нормировщик, и не желал от нее освобождаться, а членом комитета и так был бессменным. «Лучше сдохну», — так он тогда сказал.
И сразу пошел домой, видимо — сдыхать. На следующий день на работу не вышел. На второй — тоже. На третий — снова не вышел. Жена его Света, библиотекарь, со страху взяла отгулы и тоже теперь сидела дома. Но никому не отпирала, говорила сквозь дверь:
«Володя велел передать, что его нету». На четвертые сутки к Рыжику отправился сам Немаев, новый директор комбината, мужик заводной, властный и резкий. Немаева жена в квартиру впустила. Но Рыжик все равно пребывал в своей комнате, замкнутой изнутри на задвижку. Немаев к нему стукнулся: «Владимир Прокопьич, ты спишь?» Ответа не воспоследовало. «Он чего у тебя?» — спросил Немаев жену. Света, с годовалой дочкою на руках, стояла возле окна и тихонько плакала. Дочка смеялась и цапала ее за лицо. «Не говорит, — объяснила Света. — Сдыхает». Она твердо верила, что если уж Володька что-то задумал, то непременно исполнит. «Гусь, — сказал Немаев сердито. — Никакой он не конь у тебя». Света молчала и тихо плакала. «Владимир Прокопьевич, если вы завтра же не появитесь на рабочем месте, я вас по статье уволю, — громко сказал Немаев. — За прогул». За дверью как было тихо, так и осталось.
Немаев сел к столу и задумался. «А чего ты хочешь, Владимир Прокопьич?» — вдруг проорал он сидя. Ответ опять был — молчание. «Пищу-то принимает?» — деловито осведомился Немаев. Света, давясь тихими слезами, бурно и отрицательно затрясла головой. «А пьет?» — «Ночью пьет из-под крана, когда меня в кухне нету», — доложила Света. «Так он долго продержится, — рассудительно сказал Немаев. — Забыл — сколько. Дней двадцать. А с его характером — может и месяц…» Подошел к закрытой изнутри двери, деловито пригнулся и прильнул глазом к замочной скважине. «Ни черта не видно», — сказал, опять распрямившись. «Он изнутри газетой заткнул, — пояснила Света. — Сперва я тоже глядела. Все лежал на койке кверху лицом». — «Правильно, экономит силы», — оценил Немаев. Постучал по двери сапогом. Дверь была крепкая, финской еще постройки дом. «Ну, зараза упрямая!» — громко сказал Немаев. И расхохотался. Хохотал он долго и, видать, от души.
Потом стал около самой двери и сказал шепотом: «Рыжий, тебя, заразу, доверием обличили. Слышишь? Твоя квалификация при тебе и останется. Я тебя по основной специальности тоже загружу, не бойсь. Ты у меня еще взвоешь от перегруза! Заступай, зараза, на комсомольский пост. А то дверь сейчас высажу, дом пожгу и водопровод перекрою. Понял?» — «Понял, — раздался вдруг изнутри насмешливый голос. — Чего зазря заступать? Все равно ж работать не дадите!» — «Дам», — сказал Немаев. «Квартиры, четыре штуки, для молодых специалистов — в доме, что будут сдавать, новое общежитие — на закрытом руднике, вне очереди, в старом — блохи с холоду в окна кидаются вниз башкой, пол сгнил, под подушками крысы детей высиживают, еще — участие во всех совещаниях при директоре и закрытых дверях, с правом голоса, а не абы как…» — «Решающего?» — поинтересовался Немаев. — «Если касается комсомольцев, может и решающего», — последовало из-за двери. Голос за дверью был теперь близко. «Рожа не треснет?» — спросил директор комбината. «Я ж говорил, все равно не дадите работать», — отдалился голос. «Дам, Рыжий, дам», — весело крикнул Немаев. И подмигнул жене Свете. Света — сквозь тихие слезы — улыбнулась, а годовалая девочка вдруг заплакала. «Если дашь, завтра приму дела, — твердо отзвучало за дверью. — Сам потом будешь мучиться и снимать». — «Не буду», — серьезно пообещал Немаев. «Значит — другой кто-нибудь этим займется…»
Все, главное, потом было, как они говорили. Рыжика только тогда удалось убрать, когда Немаева повысили в Москву. Через три, кажется, года. Жена Света к тому времени подустала, семейная жизнь в доме едва уж держалась. Рыжику простенько и со вкусом состряпали — вроде — «аморалку», он оскорбился и уехал. Жил потом пару месяцев у Тамары в Мурманске, обеды готовил, ночью все обсуждали, как ему дальше жить — бороться за свое незапятнанное имя на родном комбинате или плюнуть, возвращаться туда или нет, налаживать отношения со Светой, дочь же растет, или уже бессмысленно, к «аморалке» и она приложила руку, не без нее. Тамара, в защиту Рыжика, написала в молодежной газете целый подвал, на подвал пришла куча писем, комбинат и не думал на него реагировать, руководство сменилось почти целиком, а новые люди — новые песни. Рыжику тамарино творчество очень понравилось: «Ууу, я какой! Пойду в зеркало погляжусь. Ничего себе эпитафия!» Пока судили-рядили, как дальше Рыжику жить, его затащили как-то в Арктическое пароходство, он сразу понравился, ему сразу понравилось, скоро был уже там освобожденным секретарем и почти сразу ему дали комнату возле театра…
Это все — потом. А пока они жили себе да жили. Жить было интересно. В комитете до часу ночи толкался веселый, горластый народ, новичка вели сразу к Володе Рыжику, новичок сразу в него влюблялся, вдруг начинал рисовать в стенгазету, давать полторы нормы, красить все в цеху в разный цвет, этим тогда только-только начали увлекаться, открыли при комбинате молодежное кафе, назвали «Заходи», люди постарше посмеивались на Володькину наглость, какое еще «Заходи», когда надо «Огонек», ничего, быстро поправят, но никто почему-то не поправил, сам Немаев плясал на открытии, из тонизирующих напитков все пили только кофе, орали, Володька был почему-то в волчьей картонной маске и в махровом халате, маска ему мешала, Володька сдвигал ее на лоб, резинка была тугая, от ушей к глазам шли красные врезины. Тамара была зачем-то в чалме, в блестящих тапках с загнутыми носами, гадала всем по руке, недавно попался рваный учебник хиромантии, нагадала Стасу Якимову длинную жизнь и ужасную смерть от брюнетки, Аньке Анисимовой — запор, Анька вдруг заплакала и побежала на черную лестницу, ее вернули, главный бухгалтер Дьяков, старик, читал свои стихи про любовь, ужасно слабые, но все кричали — как здорово, и Тамара кричала громче всех, действительно — было здорово, стихи, писклявый голос старика Дьякова, громадная его жена в расписной шали с кистями, всё.