Виктор Шевелов - Те, кого мы любим - живут
— От друзей можно ждать всякого свинства.
— Заюлил, капитан?
— Я просто благоразумен, лишнее беспокойство портит нервы.
— Значит, Соснов увяз там крепко? И как, пользуется взаимностью?
— Об этом ты у него самого спроси.
— А все-таки?
— Он даже не второстепенный персонаж моего романа, ты знаешь. Поэтому не горю желанием, чтобы у него был клев. Хотя Надя уверяет, что Соснов — мужчина, который не может не нравиться.
— Значит?
— Значит, было бы весьма забавно, чтобы ты, Метелин, потерпел там фиаско.
Лицо Звягинцева очистилось от хмари и серости, повеселело.
— Ну, а если у тебя выгорит, то я пасую — ты родился в рубашке. Короче, я от вас обоих ограждаю Надю. Береженое и бог бережет.
— Отлично придумано, а еще друг называется!
— Если кого надо остерегаться, то прежде всего друзей!
— Учту, — сказал я,— особенно, если фамилия друга будет Звягинцев!
— Ба, совсем забыл, — хлопнул он ладонью себя по лбу.— Я к тебе, собственно, по делу. Велено взять тебя на абордаж и доставить в штаб, ознакомить с приказом. В противном случае будут звонить твоему непосредственному начальству в армию.
Звягинцев попытался изобразить непринужденность, чувствуя, что как ножом полоснул по моему настроению, но выходило это у него скверно. Впервые закралось сомнение в его искренности. Очевидно, он привязан ко мне, но и рвать дружбу с Сосновым не хочет.
Нежданно-негаданно встретил Санина. Старик обнял меня, прослезился; целый день не отпускал от себя, замучил деликатной обходительностью и заботами, нянчился, как с грудным младенцем. Старик преодолел
еще одну ступень — подполковник, командует полком. Полк его держит передовую рядом с Васютниками. Вечером я побывал у однополчан-разведчиков (у Санина они на особом счету, живут в отличном блиндаже с тремя накатами, и птичьего молока только у них нет). Вспомнил старое, ползал по передовой; сунулся к немцу в пекло; поднялась сумасшедшая неразбериха: пальба, ракеты, огонь. Понагнало это тревоги и на наше командование — не иначе решили, что немцы перешли в наступление. Но тем сейчас не до жиру, быть бы живу: зарылись в землю и бога молят, чтобы русские не предприняли отчаянных шагов. Оружия и оборонительных сооружений у них предостаточно, чтобы не отступить ни на шаг, но сердце окончательно перекочевало в пятки: как ни как, хоть заслон и хороший, но оборона. Нас, горстку разведчиков, они приняли за ударную группу; у страха глаза велики! Пустили в ход все, из чего можно стрелять. Изрешетили воздух. Минометы и орудия месили и рвали землю, в небе повисли лампы-ракеты. Головы не поднять... Щекочущим ознобом что-то пробегало по спине; отвык, оказывается, от передовой и постоянной близости смерти, притупился глаз: не может в мгновение различить точно присутствие опасности; она чудится всюду. Захватывает дух, но голова холодна и трезва до звона.
Успокоились и затихли немцы только к утру. Санин, провожая меня, сказал: «Видишь, времена переменились: не мы их, а они нас стали бояться. Какую вакханалию устроили! Явный расчет на слабонервных. Но мы уже не прежние, поднаторели».
Мне показалось, что Санин имеет в виду пережитое мною чувство оледенения перед страхом и поэтому затеял этот разговор.
— На что вы намекаете? — напрямик спросил я.
Он удивился вопросу, но тут же разглядел его определенный смысл, произнес:
— Я тебя, как ни верти, все-таки отлично знаю. Не волнуйся, это же чувство постоянно живет и во мне. Только это уже страх не перед фрицем, не ужас перед ним; помню, в начале войны как у меня тряслись поджилки, когда я увидел живого немца! Сейчас это нечто другое. Страх сохранился, но качество его, так сказать, включает иную суть: а вдруг не сумеешь по глупости сберечь себе жизнь. Жизнь, которая так нужна для того, чтобы убить ее врага, чтобы победить. Мы — мужественные и смелые люди, этого никто не посмеет оспаривать, но вот пятки у нас иногда чешутся, потому что еще не до конца смогли мы воспитать мужество сердца. Такая, брат, закалка с пеленок ведется. А немцы что ж? Немцы осели тут зимовать, и выбить их вряд ли сейчас возможно, да и смысла нет пока в драку ввязываться.
Брови у Санина серые, черты лица резкие, будто прожил он годы у северного моря, высушен и обветрен его суровыми солеными ветрами. Глаза смотрят пристально и, кажется, говорят: «Не прячься, я наперед знаю, о чем ты подумаешь». Возраста его не определить: можно дать ему и все сто, и пятьдесят, и сорок.
— Вы так мне и не сказали, как все же живете?— спросил я.
Санин развел руками и улыбнулся. Но за этим беспечным жестом чувствовалось глубокое одиночество: я для него, как для утопающего соломинка, за которую он старается ухватиться. Сердце защемило, почему-то вдруг стало его жаль.
— Вы одиноки?!
Он качнул головой:
— Ты неправ. Одинок тот, кто по недоразумению или глупости утрачивает смысл жизни. Я же только сейчас, кажется, по-настоящему почувствовал ее вкус и запах. Преотличная это штука, жизнь! Если было бы возможно, я посвятил бы всего себя только одному— ходил по земле и внушал людям: люди, берегите жизнь! Что же касается моих мелких слабостей, то и они есть: я же все-таки человек.
Санин торопливо протянул мне руку, я пожал ее, и мы расстались.
Домой возвращался лесом. Израненный осколками лес продолжал гордо жить, величественный и поседевший. У него гостила осень. Он расступился перед ней, зарделся, устлал ей дорогу красными листьями. Я думал о Санине, о себе, о людях. «Люди, берегите жизнь!»... И вдруг живо, почти осязаемо почувствовал рядом с собой Арину. Я даже оглянулся, но, кроме прогалины и теснившихся стволов с полуобнаженными ветвями, ничего не увидел. И все-таки она была в лесу. Шла невидимой поступью. Я не стал надоедливым любопытством отпугивать ее, смотрел себе под ноги, шел, как по натянутому канату, ощущая ее присутствие. Видение не покидало до самого дома; за это время я познакомился с ним ближе и был уверен, что все происходит наяву. Ни вчера и ни сегодня, никогда раньше я не был с нею знаком, но знал ее! Когда-то, еще в босоногом детстве, мы бежали, взявшись за руки, бежали долго и без устали неизвестно куда, по широкому открытому полю; остановились, запыхавшиеся и счастливые, у отвесного обрыва. Внизу лежала Волга. Свободного простора не охватить взглядом: один берег тянется узкой песчаной полоской здесь, под обрывом, другой — сливается с горизонтом. Арина точно резцом вписана в голубизну неба. У нее мальчишеские плечи, мальчишечья статная твердость в осанке; встречный упругий речной ветер треплет ее короткое платьице, бросается под ноги; на ветру бегут ее русые волосы, смеются, прищурясь, золотистые глаза. Ей еще не исполнилось десяти лет. Все в ней льет в меня не испытанную никем еще радость, я хочу отказаться от своего детства, хочу быть взрослым и хотя бы чем-нибудь отблагодарить ее за это неслыханное счастье в моей груди, за доставленное ею тепло сердцу.
— Я хочу для тебя переплыть Волгу! — крикнул я.
И бросился в волны. Визг Арины и плеск воды звенели в ушах. «Не надо, вернись!» — звала она. Но я, рассекая воду, плыл навстречу чему-то большому и невиданному. Переплыл Волгу в оба конца. Арину застал уже в полночь на том же месте на берегу. Она сказала, что видела меня все время, не отрывала от меня глаз; когда я плыл туда, в воздухе еще было светло, а обратный путь ей помогали разглядеть звезды.
— Теперь я боюсь, что звезды упадут. — Дрожа всем телом, она запрокинула к небу голову. — Смотри, как низко они висят. Тебе не кажется, что их колышет ветер?
Мы взобрались, на откос. Звезды мигали, и Волга внизу под нами струила их свет...
Дома меня ждала новость: накуролесил Иванов, солдат моего взвода. И вновь встал на дороге капитан Соснов.
Нашим ближайшим соседом был армейский линейный коммутатор. Со связистками жили мы в дружбе, они наперечет знали немногочисленных моих солдат, отличали их даже по голосам: в мгновение ока освобождали линию по требованию «Воздух». И вдруг отделение, обслуживающее коммутатор, сменилось, появились новые девушки. «Один голосок — дух перехватывает», — вздыхал Иванов, садился к аппарату, звонил и молчал в трубку. С коммутатора неслось возмущенное: «Алло! Алло! Алло! Проверьте свой телефон! Алло!..»
Иванов — молчаливый, замкнутый. Прожил до тридцати пяти лет холостяком, и, казалось, было время разгуляться на воле, но не из тех он залихватских мужчин, что легко покоряют сердца. За свою жизнь не узнал он ни разу пьяную сладость девичьего поцелуя — то ли боялся женщин, то ли еще была какая-то закорючка в его судьбе, но любовь обходила его стороной. Бойцы трунили над ним, шутки ради однажды даже подзадорили одну из связисток объясниться Иванову, но тот, как медведь от пчел, поджав уши и ломая ветки, удрал в кусты. Особенно безжалостно издевался над ним Бугаев: «Какой же ты, к бесу, парубок, едри твою за ногу! Девчонка сама ему на нос голубкой садится, а он бирюк бирюком! Артподготовку Петя Кремлев три дня вел, чуть не за волосы девку приволок, только зря порох потратил». Иванову все это, как горох об стенку, не стронуть его с места. Солдат он прилежный и трудолюбивый, исполнительный и честный, друг всем преотличный и искренний. Его доброту и покладистость дружки использовали корыстно: за них он кашеварил, за них отстаивал на посту. И вдруг Иванов, когда все на него махнули рукой, завздыхал, приоткрылся с совсем неведомой стороны, ни сна, ни покоя у него. Чистится, бреется. Готов часами сидеть у телефона и только глядеть на него, даже не поднимая трубки.