Михаил Жестев - Татьяна Тарханова
Сергей не появлялся всю неделю, и его отсутствие еще больше сблизило Татьяну с Дроботовым. Возникла дружба зрелого человека, знающего жизнь, с девочкой, для которой каждое его слово — откровение. Наконец Сергей дал о себе знать. Он сначала позвонил, потом через час сам пришел и сказал, как будто ничего не произошло:
— Я был на шахтах, в командировке.
— Мог бы предупредить, оставить записку.
— Зачем? Ты хотела что-то там обдумать, уяснить себе, и я дал тебе для этого время... Тебе его хватило?
— Разве в таком тоне мы должны разговаривать?
— Что ты скажешь по существу? Ты все обдумала?
— Надо вернуться...
— Куда, к кому?
— Ты все-таки хочешь разговаривать в том же тоне? Твое дело. Так вот, вернуться тебе, вернуться в агрохимическую лабораторию.
— Кто тебе это внушил?
— Если ты не хочешь слушать меня, спроси Иннокентия Константиновича...
— А, вот в чем дело! Так, значит, Иннокентий Константинович. Друг, учитель, наставник... Он мне как-то намекал, что я не работаю, а делаю карьеру. А позволительно спросить его, что он делает? Занимается искусством ради искусства? Может быть, и славу презирает, и аплодисментов не терпит? А я-то думал, есть на свете человек, который в трудную минуту протянет мне руку! Поймет, ободрит, рядом пойдет.
— Сережа...
— Прощай!
Но ушел он ненадолго, да и недалеко. Когда через час Татьяна с Дроботовым вышли из театра и направились к реке, Сергей встретил их на набережной. Он подошел к Татьяне и произнес с преувеличенным достоинством:
— Теперь ты можешь ничего не говорить, и, тем не менее наконец-то твой ответ для меня ясен... Что касается твоего выбора, то пусть человек, которому уже за пятьдесят, серьезно подумает над тем, что самое трагичное в жизни — быть смешным...
Сергей уже скрылся где-то в дали набережной, а Дроботов стоял молчаливый, неподвижный. Он что-то должен сказать. Самое страшное было для него в том, что Сергей, напрасно заподозрив Татьяну, отгадал его чувства к ней. Да, он человек, которому уже за пятьдесят и у которого далеко в Сибири есть и сын-геолог и дочь — она учительница, — он полюбил Таню! Он и сам не знает, как это случилось. Ведь он ее взял в театр из желания помочь этой девочке. Но теперь, пожалуй, она нужна ему больше, чем когда-то он был нужен ей. Разве раньше он замечал свое одиночество? Сейчас он боится его. Боится, что Таня уйдет. Но и не это самое страшное. А то, что сейчас он скажет ей о своей любви. Тогда он действительно будет смешон. В лучшем случае она лишь пожалеет его. А это самое худшее, когда любишь.
Не спеша Дроботов пошел вдоль набережной.
— Иннокентий Константинович, постойте...
Он покачал головой и молча побрел дальше. Один и одинокий. Таким, каким он, в сущности, и был вот уже много лет, если не считать, что всегда и везде ему сопутствовал его театр, верный и близкий друг, хотя порой и причиняющий ему много неприятностей и огорчений.
ГЛАВА ТРИДЦАТАЯ
Сколько несчастий! Одно за другим. Сначала уход Сергея, потом все откровенно рассказал о себе Дроботов и ей пришлось уйти из театра, и, наконец, этот разрыв с отцом, подготовлявшийся с того дня, как вернулась Санда, и тем не менее происшедший самым неожиданным образом.
Как ни странно, не дед Игнат, для которого Татьяна была самым дорогим существом на свете, а отец, в сущности мало думавший о ней, вознегодовал, узнав, что его дочь отказалась от жениха.
— Смотри, прокидаешься!
— А ты не беспокойся, отец, — сдержанно ответила Татьяна.
— Сегодня один, завтра другой?
— Не понравится — будет третий. — Она чувствовала, дело идет к ссоре, и шла на нее.
— Вон оно что! — вскипел Василий. — По рукам хочешь пойти? Гулящей стать? — И он рванул с себя ремень. — Убью!
— Не пугай, — спокойно сказала Татьяна и добавила с угрожающим холодком: — И запомни, я не из тех, кого можно бить!
— Стращаешь? — Василий замахнулся. — Да я, дура, «языков» на фронте брал, а тебя скручу — пикнуть не успеешь...
— Я тебе не «язык»!
— Ты моя дочь. — Он готов был ее ударить.
— Но ты-то мне не отец!
— Замолчи! — крикнул ей Игнат.
— Нет, деда, я ему все скажу… Пусть знает. — И, глядя отцу в глаза, заговорила горячо, не щадя его: — Зачем ты к нам приехал? Разве мы тебе нужны? Пятнадцать лет не хотел знать, и теперь чужие. Ну, где твой ремень? Ну, попробуй, ударь! Да я бы десять ремней приняла, чтобы только не знать, какой ты есть. Как же ты мог бросить нас?
На нее закричала Лизавета:
— Замолчи, Татьяна, слышишь, замолчи!
— Нет, бабушка. Я ему все скажу!
— Он отец тебе.
— Он? — И, повернувшись к Василию, сказала: — Ты мне не был отцом, а я не хочу быть тебе дочерью. Вот и квиты мы с вами, Василий Игнатьевич!
И прежде чем он успел опомниться, она вышла из дома. Хлопнула калитка. В ночной тишине Раздолья некоторое время были слышны ее легкие, торопливые шаги.
Игнат всю ночь проискал Татьяну. Он был у театра, прошел по набережной, потом долго бродил у оврага: летняя ночь тихая, теплая, светлая — не притулилась ли внучка где-нибудь в низинке? А Раздолье уже просыпалось в петушином крике, в скороговорке телеги, проехавшей по большой дороге, в мычании коров, осторожно, словно по льду, пересекающих асфальтовый перекресток. Где-то во дворе упорно не хотела завестись чья-то автомашина. Она пыхтела, трещала короткими выхлопами и снова умолкала. Но вот наконец ритмично забилось ее четырехтактное сердце, из-под ворот потянулся синий дымок, и, словно только этого и ждал сторож промтоварного магазина, он пропылил вдоль улицы в своем длиннополом зипуне, и сразу, откуда ни возьмись, появились люди, подкатил к остановке автобус, загремели бидоны у молочного магазина. Только после этого Игнат подумал: а нет ли Татьяны у Ефремовых?
Татьяна сидела на крыльце рядом с Улей. Игнат опустился ступенькой выше и сказал:
— Норовиста больно...
— Деда, не могла я иначе.
— Домой я тебя не зову.
— Ведь он нас не искал, понимаешь, не искал.
— Не при людях разбираться. Поживи денек-другой здесь, а там комнатенку подыщем.
На крыльцо вышел брат Ули — Федор. В галифе и сетке, сквозь которую виднелась волосатая грудь, он присел рядом с Татьяной и спросил, отмахиваясь полотенцем от назойливого комара, которому понравилась его короткая кряжистая шея:
— У нас будешь жить?
— Ты против?
— Сделай одолжение. Может быть, сестра добрее будет. А то как коршун. Так и норовит вцепиться когтями. Думал, инженер Осипов ее сердце смягчит. Ан нет. С той поры, как стал он ходить к нам, еще злей стала. А с чего это ты, Таня, ушла из дому?
— Ушла, и все тут, — ответила за нее Уля. — Не твое дело. Ступай умывайся и не мешай нам.
А когда, слегка покачиваясь и насвистывая, он завернул за угол дома к умывальнику, Уля сказала:
— Игнат Федорович, мне Танюшка все рассказала, и мы решили так: надо ей идти работать на комбинат. На формовку, рядом со мной.
Татьяна кивнула. Да, они выбрали. А что выбрали? Как это трудно — выбирать, когда есть из чего выбирать. Библиотеку или бухгалтерию, лабораторию или поликлинику? Но ведь можно еще поступить старшей пионервожатой в школу, воспитательницей детсада и даже испытать себя на газетном поприще! В редакции не хватает литсотрудников, и ее, окончившую десятилетку, возьмут с удовольствием в газету. Нет, что ни говори, а у социализма есть свои неудобства. Родись Татьяна где-нибудь близ Гудзона, все было бы ей ясно. Подвернулась бы ей работа горничной в отеле, она была бы счастлива получить ее. Предложили бы ей стоять в витрине магазина и рекламировать на своих девичьих плечиках какие-нибудь автоматические застежки, она бы, не задумываясь, тоже согласилась. А при социализме голова кругом идет. Как выбрать свое жизненное поприще? Перед тобой сто дорог. А ты сама не знаешь, какая из них тебе по душе. Ну что ж! Испробуем заводскую.
Игнат поднялся, обнял Татьяну, словно расставался с ней надолго, и пошел к калитке. Татьяна побежала за ним.
— Подожди, деда.
— Ладно, ладно, отмахнулся Игнат. — Я без провожатых дом свой найду. А ты ступай, спи!
— Я с тобой, деда, — решительно сказала Татьяна. — Я никуда от тебя не уйду.
Игнат был счастлив и горд. Танюшка не бросила его. Тяжело возвращаться домой, а поняла, что ему еще тяжелей будет без нее. Эх, Василий, Василий, не ссылка разлучила нас и даже не Санда твоя, а неправда, что в душу твою проникла. И, как много, много лет назад, когда он только поселился здесь на Раздолье, Игнат сказал Татьяне:
— Ну раз так, пойдем домой, доченька.
Да, да, она осталась его дочерью.
Татьяна вернулась в дом, как будто не уходила из него. Но все Тархановы понимали, что там, где была одна семья, стало две, что дом разделился на две половины и невидимая между ними граница прошла через кухню, русскую печь, обеденный стол и корыто, в котором Лизавета стирала на своих, а Санда — на себя и своего Василия. Даже посемейно они отправлялись теперь на работу. Первыми выходили из дому старик Игнат и Татьяна. Они шли до самого комбината пешком. А за ними ехали в автобусе Василий и Санда. Только где-то у проходной комбината все Тархановы сливались в единую семью, но уже не тархановскую, а комбинатовскую, рабочую — в единую семью огнеупорщиков.