Николай Серов - Комбат
— Гусь, гусь! — закричал Павлушка обрадованно.
— Вот он как важно идет-переваливается, — говорил старик, все двигая руками с листьями. — Поди-ка, сыт, доволен и никуда не торопится. А чего это он стал, пригнулся? Увидел девочку маленькую. Ишь, шею вытянул, шипит. Вот-вот, правильно! Мальчишка с прутом бежит, А-а-а! Испугался! Ишь улепетывает, ишь!
Он показывал движением листьев то, о чем говорил, и, когда гусь побежал, дети засмеялись, а Светланка даже захлопала в ладоши. В таких забавах он обычно смеялся вместе с ребятишками, а сейчас только улыбался, и то скованно. С самого начала игры с детьми чувствовал, что кто-то упрямо глядит и глядит на него. Думал, поглядит и уйдет, но подглядывавший был упорен, и старик невольно оглянулся. Беженка-учительница стояла невдалеке и глядела на него так, точно и приятно, и тяжело было ей видеть это.
«Что еще такое?» — переполошился старик.
— Поговорить пришла, — видя, что он испугался, пояснила она.
Старик облегченно передохнул и, сказав внукам, чтобы поиграли одни и не разбегались далеко, пригласил ее в дом. Вид ее вызывал в нем чувство почтительного уважения, которое он всегда испытывал к ученым, интеллигентным людям. На ней было хоть и не богатое и на рыбьем меху пальто, но отглаженное так, что ни одной лишней морщинки на нем не было. И сидело оно на ней очень ладно, видно было, что с толком она одежду умела носить. Ну, с ботинками что поделаешь, дотрепались совсем, но все равно были почищены. Волосы тоже прибраны и аккуратно, и с заботой. Старик знал, что завтра она будет учить Николку. Молодая учительница все рвалась в армию, и теперь, когда нашлась замена, ее взяли, а беженку определили на ее место. Старик еще раз оглядел беженку, и она понравилась ему.
«И хорошо, и слава богу, — решил он. — Пока надо казать себя так вот, а потом, глядишь, и по делу окрепнет душою».
Он провел гостью в передний угол, к столу, на почетное место. Сам сел на табуретку. Она и не заметила, как получилось так, что сидит за столом как. хозяйка, а старик, вроде зашедшего с просьбой человека, примостился напротив. Это и смутило ее, и было приятно. Ей стало неловко сказать ему то, что хотела. Старик видел по ее лицу это и понял, что она хочет сказать ему что-то трудное.
— Говори, милая, говори скорей, все одно ведь уж…
— Нет, не то… не то… Ничего пока страшного нет, и вам плохого не принесла, я с другим пришла.
— Все равно говори, мне не боятся говорить.
— Надо ли обманывать себя и людей, дедушка? — решившись, проговорила она, прямо глядя на него, и он снова обратил внимание, какой у нее высокий лоб и умные глаза. Он молчал, ожидая, чтобы она высказала все. И она поняла, чего он ждет.
— Я ведь тоже говорила людям — не бойтесь, ничего не будет, не может быть, не должно быть. И до войны верила, что нет силы против нашей, и тоже убеждала в этом людей. И вот какая плата за это. Я все думала и поняла, что чем больше мы обманываемся, тем больше приносим себе зла. Надо говорить правду. Только ее, пусть какую угодно. Иногда знать ее трудно, иногда невыносимо, но никогда она не может стоить той цены, которую люди платят за заблуждения. Не надо обманывать людей, дедушка. Пусть они будут готовы к худшему, чем ни к чему. И сами вы тоже… Пришла потому, чтобы… Ну, в общем, не хочу, чтобы вы пережили то, что я. Вы мне один тут, кому могу сказать, что в душе… Боюсь я… Гонит меня что-то отсюда, толкает уезжать, пока не поздно…
— Послушай-ка, что я скажу, — понимая ее смятение, заговорил старик, — может, пригодится мое слово. Тебе ведь все в жизни внове, а у меня горем разным да стужей жизненной душа вдоль и поперек перепахана. Может, на этой пашне и путное что выросло. Правды разной я на свете столько и видел, и слышал, что и со счету сбился. Один сундуки набивает, деньги копит — говорит, пригодятся. И ведь правда — пригодятся. Другой последнюю рубаху отдает — говорит, я помогу и мне помогут. Тоже правда. Ведь уж чего верней, что умрем все, а я с этой правды и в боге усумнился. Думаю, раз гости мы на земле, как священник внушал, так зачем нас бог произвел? Я человек, я не бог и знаю, что этого ягненка осенью зарежу, а ведь не мучаю его. Что же человек мучается? Чтобы, не согрешив, на тот свет попасть? Зачем же тогда на этот сначала? Зачем мучить-то людей? Потом в Питере, помню, в семнадцатом году один говорун кричит, только рубаху на себе не рвет: братья, намучились с царем — теперь по-другому станет! Правда ведь — намучились. Другой кричит: свобода, нам надо законы по справедливости! Правда ведь — надо было такие законы. Третий кричит: мужик всему голова! Он настрадался! Земля — главное дело! Надо собрать, забыл уж как оно и собранье-то называлось, — оно все решит. Мужику без земли не жизнь — тоже правда. Из этого леса не вдруг было и дорогу найдешь. Так что, милая ты моя, правды разной много. Все зависит от того, как на что поглядишь. Вот скажи, ты ведь тоже с ребятишками возишься, и, бывает, посадит кто из них синяк или шишку, что тут делать. Поглядишь, подуешь, поговоришь с ним поласковей — он и успокоится. Верно ведь?
— Да.
— Ну вот. А ведь чего сделано-то. Ведь синяк от этого не пройдет. А ребенку легче. Правда ведь?
— Правда, — согласилась она, но слово это прозвучало так, что он почувствовал: то, что он говорит теперь, неинтересно уж ей. Слушает только из уважения.
«Конечно, она человек ученый, все это ей, поди, известно, — решил он, — может, она чего такое нужное скажет. Ученого послушать не грех».
— Правда-то правда, а ты как судишь? — спросил он.
— Не утешительство надо, а трезво смотреть на вещи. Мы не дети, знаем, что синяки от поцелуев не проходят, — снова оценив чуткость старика, ответила она.
— Можно и так, — согласился он, — я ведь к тому и говорю, что по-разному можно. Делают и так: подшлепнут ребенка да прикрикнут — мало, не будешь носиться загня башку. И тоже правда. Никто ему шишек не сажал— сам нашел. И взрослые суетятся в жизни, хлопочут, и, случается, жизнь шишками и их наградит. Кому охота боль терпеть, а выходит, и больно иногда. Но отчего-то все идут к доброму слову, а вот вторую-то правду стороной обходят. Уж как там об этом по-ученому судят— не знаю, не больно грамотен, а я сам всю жизнь доброго слова и доброго дела ждал. А людей обманывать, знамо дело, не годится. Так я и не обманываю. Я всю жизнь тут прожил — обманывал бы, так кто б‘ы меня слушать стал? Подумай-ко, отчего люди в мороз к костерку бегут, а? Немножко погреться охота. Стужа кругом, окоченели все, а тут огонек. Погреются, и легче станет. Ведь разве не правда, что этим огоньком стужи не прогонишь, а зажигают люди огонек? Один кто-то не поленится, соберет, что горит, спичку сунет, от ветра маленький огонечек огородит, и он пойдет гореть шире и шире. Разве это обман — огоньком в стужу обогреть, а? Разве, любя-то, обманешь человека?
— Это я знаю, спасибо тебе за это, — душевно проговорила она. — Но я ведь о другом, я…
— Погоди, погоди, я не все сказал, — перебил он. — Зачем пришла, слышал, но вот что отвечу: в восемнадцатом годе от России места оставалось — повернуться негде— со всех сторон колется. Так чего же было делать-то с правдой этой — живыми в землю зарываться, что ли? Нет уж, шалишь! Не на таких нарвались! Мы из всяких бед выпутались, а свою правду нашли, так уж теперь шалишь!
Всякое семя, как не иссохнет, так прорастет. Семя гнева, брошенное в его сердце в тот самый час, как фашисты кинулись на нас, достаточно поливалось и кровью, и страданьями, чтобы вырасти плодом ненависти и ярости. И ярость эта рванулась теперь из него! Учительница не ожидала этой суровости и непримиримого гнева на лице старика и широко открытыми глазами смотрела на него.
— Уж раз на то пошло — двум смертям не бывать, а одной не миновать! А я перед чем хошь стану, а с чем живу, с тем и помру! России никому не взять! — стуча кулаком о стол, кричал он. — Она у меня вот где! — постучал по груди с таким выражением, словно кто-то возражал ему. — Попробуй возьми! Попробуй!
Он дрожал весь, гнев захлебнул его, и, стукнув еще раз кулаком по столу, он замолчал, не в силах справиться с собой. Поуспокоившись, поглядел на учительницу. Она пристально, широко открытыми глазами смотрела на него. И в этом внимательном и удивленном взгляде он увидел то, о чем и не догадывался.
— Погодь-ка, погодь-ка, матушка, — ты за кого же это меня принимаешь? — изумленно и недовольно спросил он. — Я ведь мужик— вот что. А мужик сызмальства к земле, к хлебу приставлен. Сызмальства и знает, что на земле и рожь, и сорная трава растет. Знает и то, чтобы рожь выросла как следует, надо сорную траву с поля вон. Так и в жизни сужу. А ты за кого меня сочла?
— Прости, дедушка… — смутилась и растерялась она.
Трудно сказать, какими нитями связываются человеческие сердца, но старик точно почувствовал, что она не только понимает его, но ей стало легче. И она не смогла бы объяснить не только другим, а и себе: почему этот старик так влиял на нее? Не один он говорил то же самое, а покоя не было, а вот с ним стало легче. А старик уж недоволен был, что нашумел, — что там ни говори, а она тоже баба, с ихней сестрой помягче надо, поласковей.