Александр Коноплин - Шесть зим и одно лето
— Троцкий — предатель и изменник, — скучно напомнил Басов.
— Если кто и был настоящим коммунистом, так это Лев Давидович.
— Опять ты за свое? — повысил голос Счастливчик. — Мало тебе двадцати лет зоны?
— Он был культурным, образованным человеком, — не унимался Рыдалов, — в Кремль въезжал не иначе как с музыкой. «Марш Родомеса» называется. На заднем сидении его автомобиля стоял граммофон, и матрос ставил эту пластинку. Кто еще из вождей, скажите мне, так понимал революцию? Для него это поэзия, романтика, а для них… Конечно, я не имею в виду товарища Сталина… Для остальных революция всего лишь средство, с помощью которого они пришли к власти. Даже матросы это понимали! — Рыдалов достал откуда-то грязную тряпочку и вытер слезящийся глаз. — Конечно, барские замашки у него имелись, и за это мы его критиковали…
— Ты лучше про своего Феликса расскажи, про то, как вы с ним допрашивали в подвалах Лубянки, как руки выворачивали, кости в тисках ломали!
— Что ж, это тоже был рыцарь революции, неподкупный, честный, но Лев Давидович все равно выше.
— Ну, хватит, — сказала Ульяна Никитична, отбирая холодец. Воспоминания бывшего чекиста ее не трогали, беспокоил быстро убывающий холодец.
Неожиданно Счастливчик положил мне руку на плечо.
— Вот хочешь верь, хочешь нет, а я Сталина за некоторые поступки уважаю.
— За какие именно?
— А вот хотя бы за этот. Никто, кроме него, эту кодлу, — он указал пальцем на сгорбившегося на своем стуле Рыдалова, — не уничтожил бы. Не посмели! А он всех этих троцких, бухариных, зиновьевых, радеков и прочую сволочь — к ногтю! Из верных ленинцев только придурков оставил Калинина да Ворошилова. Ну, разве еще кое-кого, но обязательно — придурков. Остальных — в землю, чтоб не смердели! В первом поколении! И на заслуги перед революцией и Лениным не поглядел. Они небось рассчитывали и дальше с музыкой в Кремль въезжать, а там, глядишь, их высерки поехали бы, а там и внуки… Не вышло. Встречал я их тут… А больше на Колыме, в Магадане… Конечно, цель у него была одна: боролся за власть, поэтому я его не идеализирую, но что есть, то есть: сделал доброе дело. За муки народа нашего, за проклятую революцию, за расстрелянных, замученных, ни в чем не повинных, за жен их за детей! Думаю, он бы и до Ленина добрался, не сдохни тот раньше. А жаль: пусть бы кровушкой своей умылся, марксист проклятый!
В комнате давно уже царило гробовое молчание. Даже Ульяна смотрела на Счастливчика со страхом. Глаза его, и без того большие, теперь, казалось, вот-вот вылезут из орбит, рот кривился, щека подергивалась, лицо посерело и было мокро от пота.
Схватив мужа поперек туловища, Ульяна поволокла его в кровать, я бросился ей помогать, и в комнате остался один Рыдалов. Когда, успокоив Счастливчика, мы вернулись, Рыдалова за столом не было.
— Ой, лихо нам! — запричитала Ульяна. — Донесет проклятый чекист, а Валентин еще одного срока не выдержит!
Схватив куртку, я выбежал на улицу. В конце ее, припадая на левую ногу и сильно раскачиваясь на ходу, ковылял Рыдалов. Я бросился за ним, но Рыдалов не зря работал в подручных у Дзержинского, он сам ждал меня, вжавшись в щель между бревнами углового дома и забором. Не заметив, я проскочил мимо в полуметре от него и остановился. Будь у Рыдалова нож, он мог бы зарезать меня как цыпленка. Думаю, никто не стал бы меня искать — уже не зэка, но еще не вольняшку…
— За душой бежишь, сучонок? — сказал он. — Так за ней ангелы приходят, а ты черт! — он вылез из своего укрытия. — Чего стоишь? Бей! Коли! Ведь за этим бежал. Дурачок! Думаешь, мне моя жизнь дорога. Это вам она видится Северным Сиянием, притягивает, а для меня она давно кончилась. Я давно мертвый! — он распахнул бушлат. Под грязной нательной рубахой угадывался скелет, обтянутый кожей.
Я плюнул и пошел прочь. И услышал позади хриплый смех. Смеялся Рыдалов.
— Что, парень, трудно убить человека? То-то! Это уметь надо. Вот урки — те умеют. А ты не урка. Тебе, чтобы убить, надо быть уверенным, что ты прав, что так надо и что другого выхода нет. А ты ни в чем не уверен, так что проваливай.
Недалеко от дома Ульяны мне преградил дорогу пьяный Пашка.
— Суки! — орал он. — Свободы захотели? А этого не хотите? Все вы на крючке! Раскололся ваш красавец Туманов, всех заложил! Теперь подохнете на нарах!
Я дал ему по зубам и, перешагнув через него, упавшего, вбежал в дом. Выслушав, Счастливчик сказал:
— Я вам, дуракам, давно твержу: смывайтесь, пока не поздно. Эх, Ваня, Ваня! Вот уж не думал… Небось фотографию свою пожалел: разделали бы ее на допросах, а бабы красивых любят. Очень он берег свою внешность. Зеркальце у меня выпросил… Ну да ладно. Ты, Серега, сей же час дуй на станцию. Может, еще успеешь… Обо мне не думай. Мне в лагере даже лучше: одевают, кормят, моют, а помру — похоронят за Черной речкой, и все дела.
Мы обнялись. Ульяна плакала навзрыд.
Несмотря на напутствие Счастливчика, я все-таки забежал в конюшню к Вахромееву. Во-первых, чтобы проститься. Во-вторых, в заначке, как раз над стойлом Спокойного, лежала моя рукопись. Писал, конечно, урывками, но зато, с тех пор как прибыл в лагерь, регулярно переделывал написанное. Много раз ее собирались конфисковать, но спасал закон: рукопись — ценная вещь и должна храниться наряду с личными вещами заключенного до его освобождения. Как ценную вещь, мне ее не выдавали, но позволяли добавлять новые страницы. Выдали полностью после освобождения, потрепанную, со следами жирных пятен. Скорей всего, читал придурок-каптерщик Матвей Смилга — бывший секретарь Зиновьева.
Комнатку Вахромеева я нашел разоренной: дверь распахнута, окно выбито, по полу разбросаны газеты, бумаги, тряпки. Моих тетрадей тут не было. Я нашел их в заначке, целыми и невредимыми, перевязал веревочкой и спрятал за пазуху. Уходя, неосторожно стукнул дверью. Тотчас под потолком зажглась лампочка. Свистящий шепот произнес:
— Кто тут?
Этот шепот был мне хорошо знаком. У Вахромеева имелся начальник — тоже бывший зэк, а теперь заведующий конюшней Яков Михайлович Цыва, по словам Вахромеева, прекрасный человек. Несколько лет назад в зоне урки ради развлечения влили ему в горло электролит…
— Спускайся, — прошептал он, — дело есть.
— Где Сан Саныч? — спросил я. Цыва горестно покачал головой.
— Говорили ему… Упрямый старик. Разве так можно? — он вынул из кармана готовальню и протянул мне. — Вот, велел передать…
— И больше ничего?
— Сказал, чтобы ты когти рвал. Петьку вашего в поезде взяли. Сегодня утром. Жака полчаса назад повели. Еще двоих не разглядел. Тебя искали. Сержант Малин здесь сидел, теперь, наверное, обедать пошел, так что торопись…
— Все! Бегу на станцию! Прощайте!
Цыва ухватил за рукав.
— Туда тебе нельзя: пасут. — Он отворил дверь в дежурку. За столом сидел Иван Затулый. — Вот он довезет тебя до Нижней Поймы, там сядешь на дальневосточный и — мимо нас, до Москвы. Счастливчику предлагали — отказался. Жаль. Пропадет хороший человек.
Мы вышли. Возле конюшни, под навесом, чтобы не заметили издали, стоял видавший виды ГАЗик. Затулый откинул спинку, я забрался внутрь. Цыва бросил в машину какой-то узел.
— Тут твои шмотки. Пальто не нашел. Наверное, Пашка увел. Ничего, в куртке доедешь, в Москве тепло. Трогай, Ваня.
* * *Утром следующего дня я сидел в купе поезда Владивосток-Москва, одетый в дешевый, но вполне приличный костюм, велюровую шляпу и лагерные ботинки. Мои новые, очевидно, пропали при обыске у Вахромеева. Моими спутниками были два геолога — молодой, безусый, весь в чирьях, и пожилой, плотный человек с густой черной бородой и начинающими седеть кудрявыми волосами. На обоих были одинаковые куртки на собачьем меху, брезентовые плащи с капюшонами и болотные сапоги.
Раздевшись, молодой с кряхтением и стонами забрался на верхнюю полку и, повозившись немного, захрапел. Его спутник, рассовав по полкам рюкзаки, ружья и какие-то ящики, сел к столику, достал из заднего кармана брюк плоскую алюминиевую флягу и сделал большой глоток.
— Зэк? — он подмигнул мне. — Не беглый? Впрочем, мне все равно, — он сделал еще глоток.
В эту минуту в купе вошла девушка с небольшим чемоданом и, оглядевшись, строго спросила:
— Курящие есть? Если есть, прошу не курить, я не выношу табачного дыма. А девятое место освободите, оно мое.
— Какое счастье! — вскричал геолог. — А у меня восьмое… Да вы проходите, не бойтесь, я не кусаюсь… Давайте ваш чемодан. О! Наверное, учебники. Вы учительница? Начальные классы? Восьмилетка? Неужели средняя? Вы так молоды…
Затем, не дав девушке опомниться, схватил ее за талию и усадил рядом с собой, как бы говоря мне: эта — моя… Бедняжка молча переводила тревожный взгляд с меня на него и обратно. Вероятно, она подумала, что мы — из одной шайки. Жизнерадостный геолог заметил.