Гудки паровозов - Николай Павлович Воронов
Куричев перестал играть, заглянул в светлую темень широких глаз Нины. Она запела:
Ты, дубрава моя, дубравушка, Ты, дубрава моя зеленая, Что же листья твои чернотой взялись, Чернотой взялись, стали скручиваться?Впервые он понял: давно таит Нина что-то очень горькое. И едва он успел подумать об этом, она оборвала пение.
— Анатолий Маркович, ругайте, не ругайте… Я… Полюбила, вышла замуж, нажила двух детей… Он грубый, жестокий. Лопнет терпение — соберусь уходить. Угрозами удержит: «Тебя решу и детей!» Решит, точно. А если б и могла уйти… Куда уходить? Родных нет. Жилье с детьми снять почти невозможно. А снимешь — чем платить, чем жить? Уйти надо. Но куда?
Куричев чуть не закричал: «Ко мне уйди!»
— Анатолий Маркович, скажите, что делать?
— Набраться мужества и порвать. Впрочем, решай сама. Не хочу быть пристрастным.
— Вы должны быть пристрастны.
— Почему я должен быть пристрастным?
…Куричева хлестнуло по векам снежной крупой. Он заслонился, рукавицей и, вдыхая кислый запах сыромятины, мысленно повторил последнюю фразу Нины. И когда спохватился, что утомительно долго и лихорадочно повторяет ее, то словно прозрел, догадавшись, каким глупцом был от постоянного самоуничижения, коли не понял тогда обнаженного смысла ее слов. Она любила его и видела: он тоже любит. Прямей, чем сказала, не могла сказать…
Буря не утихала. Закат был густо ал, и казалось, что непроглядная пурга набухла кровью.
«Надо бы идти дальше», — подумал. Куричев. Он по пробовал двинуть поврежденной ногой и еле-еле переместил ее.
«Полежу немного, а там и стихнет».
Он вытер отворотом рукавицы лицо, повернулся на бок. Едва закрыл глаза, в сознании закачались радужные тенета. Постепенно они растаяли. Образовалась тропинка, Из кустов выпрыгнул Батый и побежал за летящим над тропинкой кривокрылым тетеревом.
Потом Куричев увидел себя. Он шел по шоссе среди множества легковых автомобилей. Из окна мраморного здания позвала Нина. Он побежал, глядя на нее, лежащую грудью на подоконнике.
Но вот беззвучной синей массой наплыл на Куричева автобус, Куричев припал к асфальту и ждал, когда загомонит испуганная толпа и засвистят милиционеры, останавливая машины. Вместо толпы и милиционеров пришла Нина. Она гладила его твердую щеку, пела незнакомую радостную песню о солнце, небе, озере.
* * *Поиски начали ночью, еще в буран. Днем Коля Гомозов нашел замерзшего Куричева по лыже, воткнутой в сугроб. Сидя на снегу, Коля рыдал и долго никого не подпускал к месту смерти бухгалтера, грозя ружьем всякому, кто приближался. Он понимал, что никто из присутствующих не виноват в гибели Куричева, но приходил в ярость оттого, что большинство мужчин, даже Федор Федорович, не обронили ни слезинки. Ведь нельзя не плакать о добром человеке, который умер. Невдомек было ему, что по-разному люди переносят горе.
Хотя в низине стояли лошади, запряженные в розвальни, Коля не разрешил забрать закоченевшее тело Куричева на сани, а понес его на руках, и съезжал с гор тихо, бережно, будто при падении мог причинить боль навсегда уснувшему другу.
Не менее сильно, чем смерть Куричева, потрясло жителей мельничного поселка письмо, обнаруженное Федором Федоровичем под гроссбухом.
«Семен Пантелеевич, здравствуй! Ох, и давненько я не звонил в Уфу: нет дороги в город. На гужевом транспорте мог бы, да холодно и далеко. Соврал. Соврал. Боюсь встретить женщину. Помнишь, летом писал? Лишнее расстройство в мои годы сбивает жизненную энергию. А энергия мне нужна. Кое-что хочется сделать. И, между прочим, доложу как другу и бывшему фронтовому командиру: кое-что я уже сделал. Лесу здесь прорва, а жилые дома строили в год по чайной ложке. Как-то я и говорю директору мельницы в присутствии нескольких рабочих:
— Ехал я сюда, Федор Федорович, думал, что на ваших горах всяких деревьев полно: и сосны, и березы, и лиственницы, а оказалось, горы-то голые.
— Как так голые?! — взъерепенился директор. — Сплошь в лесах. Клевещете.
Мукомол Садык Газитуллин озорно подмигнул мне: правильно, дескать, подковырнул Федора Федоровича.
— Нет, не клевещу. Если б не были они голыми, то были бы настоящие дома у Габбаса Лапитова, у Кягбы Кунакужина, у Помыткина Степана…
— Твоя правда, Маркович. Пока горы действительно голым-голы.
С тех пор мы и взялись строить. Директор ссуду дает тому, кто в ней нуждается, а строим сообща, «помощью», как тут говорят. Все это значительно, но не идет в сравнение с живым словом, которое ты приносишь людям. Книгу ли расскажешь, быль ли, из газетки что-либо почитаешь — все тут навсегда запоминают с большой благодарностью. Иначе и не может быть: глушь, замкнутость, малолюдье. Для меня односельчане — родная семья. У других такого чувства, возможно, нет, а во мне оно глубоко укоренилось.
Здесь, как и в бытность в Уфе, я рассказываю с подробностями о трех не существующих и не существовавших дочерях. Все верят. И мне не стыдно, что верят. Разве зазорно под видом действительного рассказывать о несбывшейся мечте? Да и не к чему открывать, что я не был женат. Старые холостяки редкость, и подчас на них смотрят как на людей подозрительных или недотеп, или как на ископаемых животных. Не станешь же объяснять каждому: я одинок потому, что юношей кормил двух сыновей брата (светлая им память: погибли в Отечественную), потом служил действительную, через год после демобилизации опять вернулся в армию, бил фашистов, воевал на Востоке… Чуть позже попал в тюрьму из-за солдата моего дивизиона, нечаянно выстрелившего из пушки во время учений и угодившего снарядом в жилой дом. Не станешь же объяснять: я хотел жениться на той, которую полюблю.
А может, надо было жениться просто на порядочной женщине? Таких у нас непочатый край. Но если б женился, то не приехал бы сюда и