Николай Самохин - Мешок кедровых орехов
— Осатанел?! Стакан орехов с четырех шишек набирается, сама вымеряла. Это что же, по рублю за стакан? — Она вытряхнула шишки в сумку театроведки (у той была просторная спортивная сумка на ремне) и вовсе отказалась от платы: — Не возьму и не возьму! А будете настаивать, и ночевать не останусь. Уйду вот на вокзал.
Театроведка, в свою очередь, половину шишек вывалила тут же на стол — угостила всех.
И чудесный получился вечер.
Дамочки эти, влюбленные в деверя, и к Ирине относились с нежностью. Прямо каждое движение бровей ее ловили. Икру баклажанную нахваливали так, словно хозяйка сама ее готовила.
А Виталий вдруг хлопнул себя по лбу:
— Бабы! Да у нас же клюква есть!
Он сбегал на балкон, принес полное ведро отборной клюквы.
— Знаете, как досталась?.. Утром позавчера звонит кто-то под дверью. Я только встал, пардон, в неглиже еще. Открываю — стоит незнакомый мужичок, после ба-альшой, видать, поддачи. Клюквы надо? Ведро? А я знаю: надо — нет? Крикнул Ирину. Она халатик накинула, выходит. Почем? — спрашивает. Мужик говорит: двадцать пять рублей. А эта руки в бока уперла — и высокомерным тоном: сдалась она мне по двадцать пять, когда ее на базаре по тридцать продают. Не врубилась спросонья, поняли! Не дошло до нее, что мужик дешевле предлагает! А дядя с похмелюги страшной — тоже не врубается. Ну, давай, — говорит, — за двадцать. Завал! Двадцать рублей ведро. А клюква, — глядите какая — виноград! Нарымская!
Засиделись гостьи, как и предсказывала Ирина, до полуночи. Виталий потом заказал такси, развез их по домам.
На другой день Генриетта возвращалась в деревню. Тряслась в рейсовом автобусике по избитой гравийке. В сумке, лежавшей на коленях, неприлично бренчала мелочь. Вчера туристы насыпали ей пригоршню серебра да медяков, а обменять на бумажки Генриетта их не успела. Она поплотнее прижимала сумку к ногам. Выручка — двести сорок рублей с копейками — вся лежала там, завязанная в платок. Двести сорок… Значит, останется теперь долгу триста сорок. Это за корову только. А еще сто восемьдесят за поросят. Виталий вечером спросил ее про долг за корову, она и ответила — пятьсот восемьдесят. А ведь поросята им обошлись по девяносто рубликов за голову. Весенние поросята дорогие. Это после осеннего опороса многие хозяева давят их и выбрасывают. Потому что осенние за зиму почти не вырастают и никакой, получается, разницы нет, что осенних, что весенних потом выхаживать. Только перевод корма. Они еще потому невыгодны, что матку перед зимним забоем вытягивают, она худеет, вес теряет. Вот их и давят — покупателей нет. А весенние кусаются. Они с Геннадием еще дешево взяли — по девяносто. Зато, правда, и нарвались на лядащих… Итого, стало быть, пятьсот двадцать рубликов. Уй-ю-юй! А где взять? Одна надежда на тех же поросят. Через месяц им ножик в бок: дальше кормить смысла не имеет. И если по пять рублей килограмм… Генриетта углубилась было в подсчеты, но спуталась. Мысли от автобусной тряски скакали. И перескочили незаметно на другое: «Хорошо бы столовку школьную доколотить… хоть к октябрю. Добьет — нет Геннадий? Должен — он настырный… Да пригородить бы там свинарничек, голов хоть на шесть. Тут тебе ребятишкам и трудовое воспитание, и подкормка им же. И не надо ходить к этому дураку бешеному, кланяться: отпусти мяска для школы»…
ПУНКТИК
Лет двадцать назад — я работал тогда литсотрудником в вечерней газете — ходил ко мне один юноша, почти мальчик. Носил заметки. Странные это были заметки. Довольно грамотные (у мальчика за плечами имелось незаконченное среднее образование), но какие-то настолько бестрепетные, ровные, настолько добросовестно-пустопорожние, что я не могу сейчас припомнить содержания хотя бы одной из них.
И сам мальчик был странный.
В то время я уже знал, что авторы делятся на две категории: на тех, кто нужен газете, и тех, кому нужна газета.
К первым относились люди, находящиеся при деле: хозяйственники, администраторы, специалисты, передовики. Из них нужно было «выколачивать» статьи, заметки, отклики, интервью; от них требовалось только дело, и потому корявость стиля им прощалась. Доводить их материалы «до кондиции», то есть от начала до конца переписывать своими словами, — было обязанностью штатных сотрудников.
Вторую категорию составляли дотошные пенсионеры-правдоискатели и честолюбивые юноши с пылающим взором. Стыдно признаться, но мы, из низменных, прагматических соображений, предпочитали пенсионеров. Пенсионеры не мечтали о лаврах Михаила Кольцова и Семена Нариньяни, не обижались на безымянность своих заметок, брались проверять самые запутанные жалобы читателей и участвовали в рейдах.
Честолюбивые юноши мечтали о лаврах. Они хотели подписываться полными именами, публиковаться под броскими рубриками «Реплика фельетониста» или «Мир современника» и страшно огорчались, когда у них выбрасывали возвышенные фразы вроде: «…паренек влез на дерево, да так навсегда и оставил там свое сердце»… Я сочувствовал честолюбивым юношам — потому, наверное, что совсем недавно сам был одним из них. Вот это сочувствие и помешало мне сразу разглядеть мальчика. Между тем он не походил на своих сверстников. Глаза его не пылали, и руки не дрожали, и кровь не румянила бледного чела. Бестрепетно выкладывал он на стол очередной бестрепетный опус и, устремив бестрепетно-прозрачный взгляд в угол, выслушивал приговор. Вернее не выслушивал, а выжидал — как ждет своей очереди проситель, уже вошедший в кабинет к чиновнику, но остановленный словами: «Присядьте на минуточку — я только закончу с товарищем». Чиновник где-то далеко заканчивает разговор, проситель же, приткнувшийся на краешек стула у дверей, слышит лишь «бу-бу-бу-бу», взгляд его делается пустым, пустой становится голова и только слова: «Так я вас слушаю!» — выводят его из этого оцепенения.
Мальчика из оцепенения выводила внезапно наступавшая тишина, когда мои «бу-бу-бу» переставали него доноситься. Он обращал на меня свой странный взгляд и задавал вопрос более чем нелепый — после всего сказанного:
— А можно это напечатать?
Я разводил руками.
— Хорошо, напишу другую, — поднимался он.
Так продолжалось довольно долго. Коллеги мои обратили внимание на мальчика, стали подшучивать:
— Что это за малохольный к тебе ходит? Смену ростишь? А чего такого зачуханного выбрал?
— А это он специально, — торопились объяснить спрашивающим острословы. — Чтобы учителя не обскакал. Всегда чтобы дистанцию чувствовал.
Малый и правда был какой-то зачуханный. Безнадежный. И я решил наконец поговорить с ним откровенно. Объяснить, для его же пользы, что не туда он гребет.
Такие слова лучше произносить сразу. Чем дальше их откладываешь, тем труднее разговор. Легко ли оказаться в роли Онегина, преподносящего урок Татьяне, достойно выдержать роль — «и взгляд холодный и эту проповедь». Да Онегин-то еще лукавил, смиренничал — мол, это я не создан для блаженства. А каково друге объяснить: ты не создан для блаженства! Другие созданы. Вон этот старичок создан, что нюхает гранки напротив; и этот юный прыщеватый очкарик, пробежавший по коридору. И я — читающий тебе сейчас проповедь. А как же? Не был бы создан — не читал бы. А ты — нет. Ты бездарен. Ныне, и присно, и во веки веков.
В общем, я дрогнул в последний момент и начал издалека, с буферного вопроса: вы, собственно, чем, в принципе, занимаетесь?.. извините, что раньше не поинтересовался… работаете где?., или думаете заканчивать образование?
Вопрос сулил облегчение мне и отсрочку мальчику, ибо за ним, в случае ожидаемого ответа, следовало стандартное пожелание, а может быть, и удачная «отпасовка»: «Так попробуйте написать что-нибудь о вашем цехе (студенческой группе), у нас отдел промышленности (науки) просто задыхается без конкретных материалов с мест».
— Я пока нигде не работаю и хотел бы устроиться к вам, — ответил мальчик.
— То есть? — не понял я — В штат устроиться?
Мальчик кивнул.
Вот этого я никак не ожидал. Я забормотал что-то сумбурное: мол, такие вопросы решает в общем-то главный редактор… но, насколько мне известно, должности и курьера и учетчика писем у нас сейчас заняты…
— Я не прошусь курьером, — остановил меня мальчик. — Я хочу корреспондентом.
Я растерялся от его наглости. И вылепил то что так боялся произнести:
— Но ведь для этого, простите… способности какие-то нужны. Талант!
— А разве нельзя без таланта? — спросил мальчик И тут он вдруг обнаружил себя не таким уж зачуханным. — У вас талантливо пишут такой-то, такой-то и такой-то, — он безошибочно перечислил лучшие перья редакции. — Я так не смогу. Но как другие, смогу. Вы только научите меня, про что надо писать.
Ччерт! Он был прав—талантами мы не блистали Но ведь эти «другие», которые теперь холодной, натренированной рукой «выгоняли» строчки, не всегда были такими. Ведь горели же они высоким пламенем, собирались небось всю душу выплеснуть в слова, когда в них «этот зуд проснулся». А он? Он потух, не успев зажечься. «Как другие»… Словно гвозди собрался забивать… да только не знает пока, с какого конца за молоток браться. А покажи ему — он и начнет тюкать.