Станислав Мелешин - Любовь и хлеб
— Я плохо спал сегодня, всю ночь думал… Вам хорошо — вы на ноги встали… — сказал Ванька и покраснел.
— Во, во! Это ты здорово подметил. На ноги! Не сразу, а несколько десятков годков, каждый день на ноги становлюсь. Главное, чтоб все стало на место у человека: дело, любовь, чтоб сыт и обут был, товарищей полно… Смотришь — и началась жизнь! У тебя, я вижу, не началась еще. Поэтому и трудно тебе, и ночь сегодня не спал… Начать жизнь не трудно… А какую?! Можно и как Нитков прожить, да стыдно себя и других обманывать. Вот он прожил целую жизнь, и сегодня понял, что прожил ее не так. Настоящей-то — жить трудно. Настоящая-то мимо прошла. Так и не понял он красоты в рабочем деле. О Хмырове я и говорить не буду — у него любовь к делу на рубле замешана. Живет в свое удовольствие… Вот наговорил я тебе сколько.
— Подходим, — кивнул Ванька на ворота цеха.
Белугин споткнулся о болт, вбитый недавно в землю, и выругался. Остановившись, он вспомнил, что не договорил чего-то, и задел рукавом усы.
— Вот придем в цех. Разные люди мы. А ты присмотрись к каждому. Понаблюдай, что у кого на душе, послушай. Плохое — отбрось, хорошее — возьми.
Они вместе вошли в цех и первое, что увидели, — гудящее пламя.
3Уже прошло три часа — три заполненных опоками конвейера, а Ванька все не мог почувствовать, что пришел в цех как домой. Так же, как и в первый день, все было по-старому, только сегодня за три часа он устал больше, чем в прежние дни.
Литейный цех. Остекленные пролеты высоких стен, всюду жаркий воздух, яркое пламя и черные тени. Огонь, огонь… Здесь никогда нет ночи. От огня как раскаленные железные стропила здания, подкрановые балки и фермы, а там, где вагранщики льют чугун в ковш, качаются зарева и долго сыплется потом металлическая пыль и дрожит насыщенный ею и паром горячий воздух. От жары губы пересохли, потемнели, и когда вспыхивает красно-желтый свет от расплавленного чугуна, на лицах видны одни глаза и все похожи на бронзовые скульптуры.
— Давай, давай, давай!.. — кричит Белугин и бежит тяжело и устало от заливщика, а потом становится во главе рабочих-выбивальщиков, и тут начинается работа.
Но до этого — люди ждут, курят. Сначала слышится оглушительный грохот пустого конвейера, пламя на лицах колышется, тухнет, вздрагивает земля под ногами, и не чувствуешь стука сердца — будто оно молчит. Огни разного цвета сменяют друг друга там, вдали, а здесь под мерный спокойный свет электролампы готовят из песка форму. И вот конвейер спешит к вагранке, где беснуется уже живое, веселое зарево и искры кипящего чугуна простреливают воздух. Громадный ковш ждет у вагранки, зияя черной пустотой, потом пьет желтое месиво металла и медленно, нехотя, свисая и покачиваясь на крюке подвесного крана спешит залить черные рты пузатых опок, уставленных на конвейерной ленте, как патроны в патронташе.
Как всегда, смеется заливщик в синих очках, похожий на мотоциклиста. Смеется каждый день, потому что знает: ковш наклоняется и льет в опоки чугун, а кланяется ему — человеку. Откланявшись, ковш утихает и уплывает на кране назад, будто снова хочет напиться расплавленного тяжелого железного пламени.
Дрожат над опоками голубые огни, снова гудит земля. Конвейер уже ждут наготове с железными крюками выбивальщики.
В это время и кричит Белугин:
— Давай, давай!..
Ванька тоже ждет. Длинная железная вага тяжела. Он держит ее на весу, выставив вперед как ружье. Конвейерная лента движется равномерно, но тут уж успевай зацепить вагой опоку, выбить и стащить, да так, чтоб она не упала на твою голову.
Ванька следит, напрягается, бьет вагой опоку, и она выпадает из ленты на решетчатый пол. Ванька отскакивает, зажимает уши от грома, по ногам и телу проходит дрожь — пол прыгает под тобой, и начинаешь чихать от угара: горелый песок трескается и шлепается кусками под ноги и сыплется в решетку. Держи вагу крепче и целься в следующую опоку. «Сталь для человека все равно что хлеб. Хорошо и приятно шагать на завод в рабочем потоке, а вот попробуй работать, успевать и не хнычь, что кости болят!» Ванька выбил и сдернул другую опоку. Она загремела об пол, но песок не рассыпался. Подошел Белугин и ударил по песку молотом. Чугунная болванка обнажилась. Хмыров подцепил отливку крюком подъемника и уложил в железный ящик.
За два часа до обеда у Ваньки перед глазами поплыли пламенные круги. Они были сначала маленькие и действительно плыли над конвейером, потом круги закачались над вагой, и когда он зацеплял опоку, круги вспыхивали, освещали цех, и все вокруг качалось, грохало, ревело и сыпался, сыпался горелый песок. Он шуршал, как камыш над холодной водой, и горел, стрелял, жег щеки, сжигал грудь, и хотелось упасть и уснуть.
Подходил Хмыров, хлопал по плечу, тряс животиком, втягивал плечи и смеялся: «Ну, а как теперь?» А Ваньке слышалось: «Все начинай сначала! А у тебя ни кола, ни двора…»
Нитков, высокий и жилистый, орудовал будто за всех, румяное лицо его с ухмылкой было красивым, он вскидывал вагу вверх, целился в опоку и, зацепив ее, кричал:
— Бац — и нет старушки!
А когда отливка обнажалась, он стучал в чугунную болванку ногой, поднимал руку и радостно кланялся болванке:
— Прри-вет!
Ванька удивлялся, что у Ниткова все получалось легко, как будто он не работает, а играет, и позавидовал ему. «Милый Мокеич, посмотрели бы жены твои, как ты трудишься… Где трудно — у тебя легко, а где легко, — Ванька имел в виду семейную жизнь, — трудно!»
Хмыров и здесь был застегнут на все пуговицы и наблюдал за Ванькой подслеповатыми глазами.
«Ему что, — злился Ванька, — подцепил отливку подъемником, уложил в ящик — и прощай. Не только жизнь, а и работа в свое удовольствие».
Ванька недоумевал: как так? Хмырову легче, чем всем, а плата та же. Здоровей и моложе Белугина, а вагу не держит!
Белугин стоял впереди. Он вскидывал вперед вагу и ритмично обнажал конвейер, опоки летели на пол и укладывались в ряд обнаженными черными болванками. Ему было всех трудней, но по его веселому, доброму лицу было понятно, что ему нравится дело. Большой, широкоплечий, он закрывал своей покатой спиной пламя у вагранки, работал, выкрикивая: «Эхма! Эхма!», и Ванька уверился: если бы не Белугин, конвейер остановился бы.
Когда конвейер ждал формы, Белугин долго пил газированную воду, утирал пот со лба и шеи большим платком. Нитков сидел на ящике, закрыв глаза, чтоб отдышаться. Хмыров пинал ногой куски песка под решетку. Ванька отошел к стене и, прислонившись, отдыхал. Болели плечи. Ему хотелось застонать или броситься отсюда на воздух, к воротам, через доменный и мартеновский цехи, но что-то удерживало его — или усталость, или совесть.
«Полюби дело»… Так говорил Белугин утром. Работу еще не полюбил — тяжело работать. А вот людей… уже знает он. Мокеич… Белугин!..
Ваньке стало до боли грустно, и хотелось расплакаться. Почему у него отец был не таким?! Своим, сильным, справедливым! Отцу всю жизнь было трудно с большой семьей, а он хотел, чтобы было легче. Легко — значит правильно! Умерла мать — еще тяжелей… «Идите все работать!» А вот Белугин учил своих сыновей и сейчас младших учит. Отец же… Скоро опять начнется конвейерный прогон, снова придется дышать запахом горелой земли и шлака, громадный горячий ковш вдали будет медленно и грозно набирать высоту и кланяться человеку.
За час до обеда Ванька промахнулся вагой, и две опоки отплыли к Ниткову. Тот два раза подпрыгнул на месте, прокричал, как всегда, «бац, и нет старушки» и «привет», Хмыров уложил отливки в железный ящик, и пустой конвейер остановился.
— Ну, кадра, тяжеловато?! — услышал Ванька над ухом бас Белугина и вытер мокрый лоб потертой горячей рукавицей. Лоб защипало от сухой, жесткой суконки. «Тяжело не тяжело, а за работу деньги платят», — хотел ответить Ванька и увидел красное от пламени лицо Хмырова, расплывшееся от жалеющей улыбки.
— Ничего. Привыкну, — озлобленно ответил Ванька и вздохнул.
Сейчас бы присесть или полежать на холодной зеленой траве.
Белугин взял за плечи и подтолкнул к рабочему месту Хмырова, тот посторонился.
— Становись сюда. Тут легче. Отдохни.
— Не встану! — почти выкрикнул Ванька, будто его обидели на всю жизнь, и сжал кулаки.
Он как бы вновь увидел рабочий поток, молчаливые, невыспавшиеся лица, услышал гудение улиц, топот ног, смех, сильных людей в фуфайках и куртках, тех, кого в газетах и учебниках с серьезным восхищением называют рабочим классом, шофера, обозвавшего его «кикиморой», дворника Султана, позвавшего в гости на лапшу, лица незнакомки в трамвае и Зойки — они слились в одно лицо, которое подмигивало и смеялось: «жених!» — и понял, что Белугин пожалел его, Ваньку, пожалел, как Ниткова. Понял и ожесточился на самого себя. Ниткова жалели как человека, который не умеет жить, а его, Ваньку, как рабочего!