Рюрик Ивнев - Богема
В эту минуту дверь скрипнула, сильнее запахло скипидаром и масляной краской. Соня вздрогнула от неожиданности. Перед ней стояла старуха — высокая, худая, сгорбленная, с протянутой рукой. Рука была коричневого цвета. Это она хорошо запомнила.
— Дайте мне немного денег… на хлеб… я долго не ела…
Соня схватилась за сумочку.
В этот момент на столик опустилась шипящая сковорода с яичницей. За ней — громадная жилистая рука, затем плечо и туловище, грузное, грозное. Оно (туловище) зарычало: «хррр…» И уронило колючие слова:
— Пошла вон отсюдова!
Соня посмотрела на пол, ей показалось, что этот крик относится к собаке или кошке, но поблизости никого не было. Старуха съежилась и, не дожидаясь милостыни, выскочила из кафе, точно вслед ей летел утюг или кочерга. «Должно быть, уже выгонял ее не раз, — подумала Соня, и вдруг в ее душе поднялась такая страшная ненависть против этого красного, жирного, сытого туловища, что захотелось запустить в него горячей сковородой. Она сдержалась и тотчас же пришла в сознание, точно все перед этим было как во сне: и весенние лужицы, и трамваи, и Лукомский, и Андрей… Перед ней было громадное, жирное, животно-тупое туловище сытого, самодовольного и подлого в своем самодовольстве мира, против которого она, прозрев недавно, боролась, борется и будет бороться. Все остальное — мираж, сновидение. Борьба, борьба, до гробовой доски. Борьба предстоит жестокая, свирепая, до полной победы — против этого прогнившего, бесчеловечного капитализма. Ей вдруг вспомнилось мое старое стихотворение, которое она прочитала еще в 1912 году в большевистской газете «Звезда»:
Веселитесь! Звените бокалом вина!Пропивайте и жгите мильоны.Хорошо веселиться… И жизнь не видна,И не слышны проклятья и стоны!
Веселитесь! Забудьте про все. Наплевать!Лишь бы было хмельней и задорней.Пусть рыдает над сыном несчастная мать!«Человек, demi-sec, попроворней!»
Веселитесь! И пейте, и лейте вино,И звените звучнее бокалом,Пусть за яркой столицей — бездолье одно,Голод страшный с отравленным жалом;
Пусть над трупом другой возвышается труп,Вырастают их сотни, мильоны!Не понять вам шептаний измученных губ,Непонятны вам тихие стоны!
Пути и перепутья
Трудно представить, что в одно и то же время происходило столько событий в разных областях жизни и что некоторые волновали до глубины души, а другие не трогали. От больших и малых контрастов рябило в глазах. Я глубоко переживал трудности, возникшие перед народной властью, мне казалось невероятным, как можно заниматься чем-либо иным, кроме помощи новому обществу, но почти ежедневно сталкивался с людьми, которые Советы признавали на словах, а на деле ничего не понимали и механически переносили старые представления о государственности в новообразовавшееся советское учреждение. Если высшие представители рабоче-крестьянского государства были всесторонне образованны и дальновидны, то средние и низшие порой возмущали своей некультурностью. Это были исключения, но столь нередкие, что иногда делалось страшно. И все же, к огромной радости и изумлению, ничего ужасного не происходило. Советские идеи медленно, но неуклонно проникали в общество. Я чувствовал, что допускаю ошибку, недооценив трудности, возникшие перед большевиками, когда они взяли власть. И, осознав это, пожинал плоды своего заблуждения, когда выходил из себя, сталкиваясь с неполадками, затем взял себя в руки и начал более спокойно относиться к анекдотическим замашкам зам. наркома Склянского, к манерам Ольги Каменевой, разыгрывавшей светскую даму и одновременно ратовавшей за борьбу с пережитками уходящего мира, перестал предъявлять слишком строгие требования к поэтам и художникам — они продолжали заниматься бесплодными спорами о задачах нового искусства, вместо того чтобы работать рука об руку с Советской властью, как это твердо и решительно сделал Владимир Маяковский и менее твердо пытался я. Меня восхищал своими баснями, бьющими врага в лоб, Демьян Бедный, получивший широкую известность.
Я начал понимать, что всего сразу добиться нельзя, и, к счастью, не впал и в другую крайность — не считал врагами Советской власти тех, кто еще не осознал ее исторического значения, но я отдавал себе отчет, что реальных врагов немало. Как-то встретился в Наркомпросе с другом детства, приехавшим из Екатеринбурга. Он рассказал, что белогвардейские атаманы Дутов и Каледин подняли мятеж на Южном Урале и на Дону, а в Екатеринбурге их агенты вели усиленную агитацию среди проезжающих казачьих эшелонов, возвращающихся с фронта в свои станицы. Они уговаривали их присоединиться к мятежу уральского казачества. Вербовочные комиссии белогвардейцев раскинулись в крупных городах России, начиная от Москвы и Петрограда. Контрреволюция не дремала. Она пыталась окружить республику белогвардейским кольцом. Буржуазная пресса, газеты меньшевиков и эсеров ежедневно изливали потоки жалоб и клеветы на Всероссийскую Чрезвычайную Комиссию, организованную по предложению В.И.Ленина в декабре 1917 года для борьбы со спекуляцией и контрреволюцией, хотя знали, что Ленин писал Феликсу Дзержинскому: «Буржуазия, помещики и все богатые классы напрягают отчаянные усилия для подрыва революции, которая должна обеспечить интересы рабочих, трудящихся и эксплуатируемых масс… Необходимы экстренные меры по борьбе с контрреволюционерами и саботажниками…»
Находясь под впечатлением беседы со старым другом, я решил принять участие в деле помощи Советской власти. Когда подходил к зданию Наркомпроса, столкнулся с давнишним знакомым Сеней Рыбакиным.
— К Луначарскому? — спросил он, улыбаясь, после того как мы поздоровались. — Поздновато, уехал час назад.
— Какая досада! Придется идти вечером в Кремль, а у нас в клубе диспут.
— Ну, придете завтра.
— Нет, бумаги должны быть подписаны сегодня.
— Какие, если не секрет?
— Броня. Я должен выехать на несколько дней в Нижний Новгород.
— Что вы там потеряли?
— Еду для организации выставки революционных плакатов. Там живет замечательный художник Федор Богородский. Его нужно доставить в Москву.
— Федя Богородский! — воскликнул Рыбакин. — Чудаковатый, но хороший малый, я его знаю. Не откажетесь передать ему привет?
— Конечно, — улыбаюсь я.
— Знаете, — произнес Семен, — он очень похож на Лукомского.
— Вы знаете Петра Ильича? — Я удивился.
— Это мой друг, и я сейчас направляюсь к нему. Хотите, пойдем вместе.
Я согласился.
— Тогда в «Метрополь». Может, удастся втиснуться в трамвай, будет быстрее.
Каждый на своем месте
Лукомский был один. Я никогда не видел Петра таким расстроенным. Лицо его поблекло, улыбка, с которой он встретил нас, была натянутой. К его приветливости я так привык, что в первую минуту показалось, будто я ошибся дверью и попал в чужой номер. Но через мгновение Лукомский овладел собой и начал с обычных шуток:
— Ого, целая делегация! Чем обязан такой чести?
— Как всегда, — ответил я, — пришли по делу. И наш общий знакомый — Сеня Рыбакин, тоже по делу.
Тут Лукомский заметил Рыбакина и кинулся к нему:
— Привет, Семен! Не узнал тебя. Как ты изменился!
Рыбакин обнял Лукомского, а потом сказал:
— Время всех старит. Я тоже по делу. Тебе пакет. — Он протянул Петру Ильичу запечатанный сургучом конверт.
Лукомский взял письмо, отложил, а потом сказал:
— Присаживайтесь, ребята. Только угощать вас нечем. Завтра выезжаю на фронт.
— Да мы и не думаем об угощении, — запротестовал Семен.
— Впрочем, — заулыбался Петр Ильич, довольный, что нежданные гости стряхнули его озабоченность, — хлеб и чай могу предложить от чистого сердца.
— Нам не до чая. Рюрик хочет с тобой поговорить. Если разговор секретный, — обратился ко мне Семен, — я подожду около лифта.
— Нет, — ответил я, — никаких секретов. Лифт можно отставить.
В это время в дверь постучали.
— Должно быть, член вашей делегации. Войдите! — сказал Лукомский.
Едва приоткрылась дверь, как Петр Ильич воскликнул:
— Прозевал Дашу. Она уехала вчера ночью. Наказала сделать тебе выговор, Андрей! Где ты пропадал?
Андрей Луговинов, не ожидавший встретить незнакомую компанию, немного растерялся и в первую минуту не смог ничего ответить, но, оправдываясь, сделал общий поклон и сказал:
— На вокзале задержался. Уезжала моя землячка, я дал ей письмо для матери, написал, что приеду потом, оформил перевод на другой фронт и завтра направляюсь туда.
— Тогда выговор снимается. Матери надо сообщать в первую очередь.