Александр Серафимович - Собрание сочинений в четырех томах. Том 2
Так они прошли два вагона, и Богун перебрался в коридорчик третьего, присев за открытой с площадки дверью. Никого не было. Показался тот. Он быстро глянул наверх, опасаясь, чтоб преследуемый не взобрался на крышу, и торопливо и осторожно перебрался между вагонами. В ту же секунду что-то с страшной силой толкнуло его. Богун, упершись в стенку коридорчика, изо всех сил хлопнул дверью и почувствовал, как под его напряженными руками тяжелая дубовая, окованная железом дверь глухо и массивно плюхнула во что-то мягкое. На секунду взмахнули в воздухе красные руки, и потом сквозь стекла, покачиваясь, ходила из стороны в сторону только зеленая стенка противоположного вагона.
Богун рванул дверь и наклонился между колыхавшимися в грохоте из стороны в сторону вагонами. Снизу, между ходившими ходуном площадками, на него глядело изуродованное ужасом окровавленное лицо. Все тело волоклось под буферами по шпалам, и огромная рука последним судорожным зажатием впилась в край чугунной площадки.
Окровавленный рот, круглый и темный, кричал о чем-то. Он не молил о спасении, — тут не могло быть речи о пощаде, — он просто кричал о животном ужасе смерти, но для Богуна был нем этот круглый, черный, исковерканный, судорожно меняющийся на окровавленном лице рот. В безумном грохоте железа и стали бурно крутившийся ураган пожирал все звуки. Только глаза, огромные, бесцветные, водяные, выкатившиеся из-под белобрысых бровей глаза глядели на него взглядом издыхающей собаки, которая не видит смысла своей гибели, и тоже кричали о последнем ужасе ничем не смягчаемой, ничем не искупаемой смерти.
Держась за железную скобу, Богун быстро нагнулся и с размаху ударил между этими глазами, чтоб потушить их страшный немой крик. Окровавленное лицо мелькнуло, и внизу уже никого не было, только с неукротимой быстротой, сливаясь, неслись шпалы, и несся злобно, упорно, торжествующе грохочущий говор колес.
Богун вошел в коридорчик и отер капли холодного пота со лба. Постоял. Никого не было. Прошел в свой вагон, сел и долго глядел на уносящуюся сырую, черную, немую землю, с вьющимся над ней вороньем и низко бежавшим серым небом, — и против него была пустая скамейка.
На скрещении пересел в другой поезд и снова потерялся, как иголка, среди миллиона людей.
IV
Комната была небольшая, но в ней было светло и уютно, а на дворе из темноты кто-то кланялся, заглядывал и стучал голыми, прилипавшими к стеклам ветвями, и в трубе возились, слышался непонятный разговор, чудилось пение без слов, без мотива.
Как засветившаяся искорка, среди темных звуков прозвенел тоненький голосок:
— Мама, кто в трубе разговаривает, он — живой?
— Нет, дружок, это — ветер.
Девочка, лет четырех, сидела в кроватке и пересматривала тысячу раз пересмотренные картинки в книжке. На стене темная тень мерно взмахивала черной рукой, и казалось, ее плоские движения по стене имели загадочное отношение ко всем спутанным, неясным, разбросанным в доме звукам осенней ночи.
— Мамочка, ты сегодня не будешь плакать?
— Нет, дружочек.
Кто-то плакал, стучал и просился в окна, в стены, в двери, у кого-то не было счастья и ласки, или ему не нужно их было, и он смеялся, издеваясь над теплом, уютом, над светлой комнатой, над тоненьким голоском ребенка.
— Мама, отчего козерог — козерог?
— Так назвали, детка.
— Смешной козерог.
Тень перестала двигаться, черная рука слилась с общим контуром, и было неподвижно, задумчиво, точно тонкий налет грусти подергивал предметы. Молодая женщина сидела неподвижно, как и тень на стене, неподвижно лежало на коленях шитье, не поблескивала игла. Бледное лицо говорило застывшим выражением: «Что бы я ни делала, куда бы ни шла, как бы ни были сухи глаза, — слезы, слезы всегда стоят в горле... Дни уходят, молодость уходит, жизнь уходит...»
А за окном снова кто-то кланяется, заглядывает и шуршит мокрыми ветвями, кто-то плачет, кто-то стонет, не то смеется и издевается. И по-прежнему в этом черном мраке ведется свой собственный особенный разговор, в котором нет человеческого смысла. И среди мертвых мятущихся ночных звуков раздался живой человеческий звук, точно кто стукнул под окном.
— Ай!..
В комнате все заполнилось чутким напряжением внимания. Девочка глядела широко раскрытыми глазами.
— Мама, это — он?
— Да нет, моя крошка... не выдумывай, моя птичка.
— У него белые зубы, лохматые ноги...
— Будет, будет... рассматривай свои картинки.
— Он разговаривает в трубе и стучит в окна...
— Да это ветер веткой. Успокойся, дружочек.
— Мама, у волка, который съел Красную Шапочку, длинные зубы?
Снова тень на стене, наклонившись, плоско взмахивает черной рукой, тянется вечер, бродят по дому смятенные ночные звуки.
Стук, стук!
Да, ясно, кто-то стучит. Как жутко вдвоем с ребенком! Девочка торопливо слезает с кроватки босыми ножками на пол.
— Кто там?.. Ах, боже мой, Киса, разве можно на холодный пол, — торопливо берет девочку на руки, — у тебя и без того головка горячая... Но кто там?.. Что вам нужно?.. Что?.. не разберу... что?.. Но я ведь не знаю, что вы за человек... Нет, не узнаю голоса, приходите днем...
Но там настойчивы, — стучат под окном, стучат у дверей, и этот живой стук в тысячу раз страшнее мертвых звуков ночи. Слышны шаги от дверей к окну, и к черному стеклу приникает белое пятно лица с темными пятнами глаз.
Девочка в ужасе охватывает мать за шею ручонками и прячет личико. Женщина вскрикивает, отрывает от себя ребенка, сажает в постельку и через минуту с плачем, с судорожным смехом, с рыданием обнимает человека с черной окладистой бородой.
V
— Нет, ты не мой папа.
— А кто же я?
Девочка деловито смотрит на мать, потом в черное окно.
— У того, который в трубе разговаривает, ноги лохматые, а ты ведь добрей его?
Ее глазки светятся лукавством. Они сидят вдвоем, — мать хлопочет с чаем, — но девочка держит своего гостя на почтительном расстоянии.
— Но ведь и мама говорит, что я — твой папа.
— Подожди, не спеши, — раздумчиво заявляет маленькая женщина, нахмуривая крохотные бровки, — мама мне рассказывала, какой мой папа.
— Какой же?
— Он большо-ой, большой... с нашу крышу, и сильный, такой сильный, такой сильный, льва поборет, у него нога с мамину кровать, а глаз... — девочка поискала глазками по стене, — с окно...
Человек с черной бородой смеется.
— Ты знаешь козерога?
— Я знаю не только козерога, но и мою милую крошку, мою дочурку, которая будет любить своего папу.
Та качает головкой.
— Когда мама мне рассказывала про моего папу, всегда плакала, а теперь смеется... Нет, ты — не мой папа.
Но на другой день они были друзьями. Она сидела на кроватке со своими игрушками и книжками, а он в простенке между окнами, плотно прислонившись к стене, совсем избегая ходить по комнате, чтоб не было видно со двора, и держал крохотную тепленькую ручку в своей сильной руке. Они говорили о самых разнообразных вещах и выясняли друг другу свое миросозерцание.
— Знаешь, меня начинает ревность глодать, — говорила молодая женщина, оторвавшись на минуту от хозяйских хлопот и смеясь счастливым смехом, — то тебя революция отнимает у меня, а теперь дочка забрала. Павлуша, милый, надень, тебе будет очень удобно... это я папаше вышивала к именинам, все равно, надень.
Богун просунул руки в рукава и запахнул мягкие теплые полы расшитого халата. Жена любовно завязала концы шнура с болтающимися кистями.
— Вот те раз!.. — проговорил Богун, оглядывая себя, — не угодно ли!.. Недостает ермолки с кисточкой. От вис... — но вовремя прикусил язык.
«От виселицы до халата — один шаг», — мелькнуло у него.
Начались странные дни, странные дни тайного семейного счастья, скрытого от людских глаз. Когда просыпались, уже день загорался звенящим детским голоском, искрился милый смех, и наполнял комнату детский лепет, наивный и полный своеобразного и неожиданного для взрослых смысла.
Пили чай с коврижками, говорили, беспричинно смеялись, играли в лото, рассказывали длинные сказки, чудесные истории. И чудилась ленивая река, желтеющие пески, дремлющий лес, и опрокинутые в дремлющей воде белые облака, и истома, и зной сонного летнего дня. Как будто не нужно было усилий, как будто не было резких звуков, красок, как будто дремотно клонился весь мир, и кругом было тихо, спокойно и легко.
VI
Как-то вечером Богун сбросил халат, надел свой пиджак, шляпу.
— Я иду.
Женщина затрепетала.
— Куда?
— В комитет... Нет ли чего, кстати поручения дать на юг.
Она обвила его, спрятала голову на груди, неудержимо рыдая.
— Я знаю... я... знаю... тебя... у... меня... отнимут!..
Он гладил ее голову, но глаза смотрели жестко и холодно, и она знала: никакими силами нельзя было его удержать. Он ушел и поздно ночью вернулся. На другой день опять ушел и стал уходить каждый день и возвращаться ночью.