Сергей Воронин - Встреча на деревенской улице
— Совсем из головы вылетело.
— Так вот, пожалуйста, чтоб твои друзья не занимали телефон по утрам.
— Но ведь он хотел с тобой поговорить.
— Не о чем мне с ним разговаривать.
— Ну почему же? У него интересные материалы о БАМе.
— Ну и что?
— Хочет, чтобы ты обработал их.
— Вона чего! Тоже нашел литобработчика.
Он позвонил в два-три места и ушел по делам. С ним вместе ушла и невестка. Николка давно уже убежал в школу.
— Сходи за картофелем, — сказала мне жена, — И по пути купи баночку сметаны.
— Может, на рынке купить картошку, а то уж больно плохая в магазине.
— Ну что ж, лучше, конечно, на рынке. Хоть дороже, зато отходов мало. Так на так и выйдет. Только что вкуснее будет.
Самое тягостное для меня — это утро. Я бываю рад всякому занятию. Хожу по магазинам. Устраиваю какие-нибудь полочки в ванной или на кухне, передвигаю мебель, чтобы было удобнее. И жду не дождусь вечера, когда можно включить телевизор или засесть за книгу, чувствуя себя как бы уже после рабочего дня. И тем более рад был телефонному звонку Викторова.
— Что ж это вы? Я вас жду. Уже первый час, а вас нет. Ведь договаривались в двенадцать.
— Да я как-то подумал, что это не всерьез.
— Почему?
— Ну, вчера были в подпитии.
— На то была ночь, чтобы проспаться. Подъезжайте, я вас жду.
Я тут же и поехал.
На улице апрель. В этом году он теплый, солнечный. На мостовых и тротуарах давно уже сухо. Но деревья еще спят, хотя на них и горланят грачи. После гнилой, затяжной зимы люди рады теплу. Их много на улицах, особенно на солнечной стороне. Идут не торопясь, отогреваются.
Мне надо ехать в конец города. Там в одном из новых домов, на самом верхнем этаже, мастерская Викторова.
Ехать надо долго. Я сижу в трамвае у окна и с удовольствием смотрю на городскую сутолоку в магазинах, на остановках. Сколько народу! Разного: и молодого, и старого. Гляжу на них и вспоминаю свою жизнь. Когда-то давно-давно, вместе с ребятами-пионерами, я распевал задорную песню про картошку, гордо вышагивая с красным галстуком на груди. Вместе со всей комсомолией шел в юнгштурмовке с поскрипывающей портупеей. Работал на заводе. Уезжал в экспедиции, но, как бы далеко ни был от города, всегда помнил о нем, и, если разлука затягивалась, скучал и томился, и как же был рад снова войти под своды вокзала, выйти на площадь и поздороваться с городом. Я помню, как с каждым приездом менялся он, становился все лучше, светлее. Помню его и послевоенным, с разрушенными домами, с фанерой вместо стекол... Но как быстро он восстал! И теперь уже не найдешь никаких следов военного бедствия...
— Проходите, проходите, — по-деловому суховато говорит Викторов. В нем сейчас мало общего со вчерашним Викторовым. Может, и на самом деле такой серьезный, а может, наигрывает, исправляет впечатление.
До этого дня мне никогда не приходилось бывать в мастерских художников, поэтому мне все интересно. На стенах, как на выставке, множество картин, и больших и маленьких. Много портретов. Есть и пейзажи нашей северной природы. Натюрморты. Посредине мастерской — а она просторная, метров пятьдесят, да еще антресоли — стоит мольберт, и на нем чистое полотно.
— Тут много раннего, — показывая на стены, сказал Викторов все тем же суховатым тоном. Нет, он определенно человек серьезный. Ну, а то, что вчера немного выпил лишнего, что ж — случается. И не с ним одним... — Нынешнее покупает Худфонд в музей, на передвижные выставки, для лотереи. Но не все, кое-что и остается.
Викторов легко поднялся на антресоли и принес оттуда три холста. Поставил их в ряд. Триптих. На первом был изображен человек лет тридцати пяти, о чем-то глубоко задумавшийся. Он стоял в тамбуре вагона у окна. Курил. За окном простиралось озеро с нависшим над ним низким северным небом. На средней картине были изображены двое в купе. Один сидел за столиком, уронив голову на руки. Молодой парень. На него в горестном раздумье глядел пожилой, откинувшись к стене. И за окном простиралось то же озеро с нависшим над ним небом. На третьем полотне был изображен парень в куртке с капюшоном, — похоже, геолог. И за ним были то же озеро и то же небо.
Было в этом триптихе что-то такое, что не позволяло бездумно поглядеть и равнодушно отойти. Этого, видимо, и хотел Викторов — чтобы постояли, подумали.
Чем больше я смотрел на эти три полотна, тем больше возникало желание вглядываться в изображенных на них людей и пытаться разгадать их состояние. К тому же, чем больше я вглядывался, тем сильнее создавалась иллюзия, что поезд идет и озеро проплывает за окном. И почему-то все горестнее становится взгляд у пожилого, глядящего на молодого парня, и все задумчивее у того, кто курил. И от этого совсем бесхитростным становилось открытое лицо геолога.
— Ну, давайте работать, — убирая триптих и ставя его лицевой стороной к стене, сказал Викторов. Похоже, что он и не ждал моего мнения о картине. Знал свое и был уверен в том, что сделал.
Я все же спросил его, почему не взяли триптих.
— Говорят, грустная штука... Ну, ладно, давайте-ка садитесь сюда. — Он посадил меня неподалеку от большого, чуть ли не во всю стену, окна. — Я вас не буду долго мучить. Некоторые копируют натуру. Меня интересует другое. Создать образ. Поэтому натура только как вспомогательное. Так что если не будет полного сходства, не взыщите. Но ваше характерное я, конечно, передам.
— А у меня есть характерное? — полушутя спросил я.
— Вы же не безликий. У каждого есть свое характерное. — Он велел мне повернуться так, чтобы свет падал сбоку. Чуть развернул корпус, приподнял голову. — Вот так сидите.
— Это называется позировать?
— Почему вы иронизируете? Неловко себя чувствуете? Держитесь свободно.
— Нет, это я к тому, что фотографы снимают теперь в непринужденных позах. Стремятся к естественности.
— Ну, это их дело, — отрывисто сказал Викторов.
— То, что я разговариваю, не мешает?
— Нет. Но, чтобы у вас не было монолога, я, пожалуй, включу магнитофон. — И он включил какую-то испанскую музыку с гитарой и кастаньетами. Я слушал и время от времени глядел на художника. А он то прижмуривался, бросая на меня острые, энергичные взгляды, то отходил от мольберта и склонял голову набок, сверяя меня с тем, что изображал. И снова быстрые движения кистью, смешивание красок на палитре, вытирание кисти тряпкой и острые, энергичные взгляды.
Сидеть неподвижно было утомительно. И я пошевелился.
— Что, устали? — тут же спросил он.
— Немного есть.
— Еще полчаса.
И работа продолжалась. И я старался больше не шевелиться. Но от этого стало еще тяжелее: заломило затылок и стало стучать в висках.
— Ну, ладно, — сказал он, вытирая кисть. — Можно и отдохнуть.
Он подошел к маленькому столику, достал из тумбочки бутылку коньяку, рюмки и лимон.
— Вообще-то, надо бы с этого начать. Приблизиться друг к другу. Чтобы и я вас получше узнал. Образ-то ведь рождается из характера. Но после рюмки я не работаю. А если не работать, то пропадает день. А теперь давайте выпьем, и расскажите о себе.
— О себе трудно говорить, — высасывая лимон, сказал я.
— Кем вы работали в экспедициях?
— Двадцать лет беспрерывно начальником партии. А до этого старшим инженером.
— Значит, вы умеете командовать, распоряжаться? Наверно, требовали беспрекословного подчинения. Не так ли?
— Не так. Ни командовать, ни распоряжаться не люблю. Изыскатели — это такой народ, которому приказывать не надо. У нас каждый знает и любит свое дело. И делает его всегда добросовестно. Иначе нельзя, подведешь всю партию.
— Вот как! Ну а в чем же тогда ваше начальническое положение проявляется?
— В организации работы. В создании максимально хороших условий. Ведь изыскатели всегда работают в самых трудных и, как правило, медвежьих углах.
— Но все же у вас есть субординация?
— Есть. Но у нас не было в партии ни больших, ни маленьких. Все уважаемы, если каждый на своем месте. Хорошая партия годами собирается.
— Вас, наверное, любили подчиненные?
— Уважали. А любить я не давал повода.
Он засмеялся.
— Вы не лишены остроумия... Вот видите, как полезно получше узнать человека. А ведь я представлял вас совсем иным. Этаким суровым землепроходцем, который замерзает в снегах, задыхается от жажды в пустыне, а вы, оказывается, совсем не такой.
— Не знаю, каким я вам кажусь, но приходилось и замерзать; когда жили в палатках при пятидесятиградусных морозах, и мучиться от жажды в пустыне. Всяко бывало. Но у нас ведь пока шла речь только о начальнике и подчиненных.
— Да-да... Уважение и любовь. Эти штуки часто путают. И на самом деле, как можно любить начальника? Уважать — да. И то, если есть за что... У нас, художников, все по-другому. Впрочем, я стараюсь больше сидеть в мастерской. Главное — работать. Чтоб ни одного дня не пропало... Вам бывает грустно?
— Да, конечно. Естественное человеческое чувство.