Иван Абрамов - Оглянись на будущее
— Чего ты суетишься? — подозрительно вгляделся Иван в лицо Ефимова. — Тебя попросили подачу замкнуть. Полчаса хлопот. А на стенде только на подготовку день отдай.
— Нам не к спеху!
— Ну, гляди.
— Сам гляди! — с очень отчетливой угрозой бросил Ефимов. И в самом деле странный какой-то стал. Схватил свою таратайку, приналег, будто в разгон понес, сунул кое-как в угол за дымососы, огляделся воровато и — юрк в каморку Мошкары.
— Ну, как оно? — с деланной беспечностью спросил Федор Пантелеевич. — Лудит?
— Льет, — подтвердил Ефимов.
— Варить собирается?
— А куда деваться? Завтра в десять котлы задымят.
— Ну, ну! Помогай бог.
— А если я вот возьму и позвоню прямо… прямо самому директору? — задал Ефимов явно неприятный вопрос. Посмотрел Мошкара на собеседника, ухмыльнулся: дескать, щенок ты, а гавкаешь, как настоящая собака. Сказал холодно:
— Умен, смекалист. Ну а если я сам позвоню куда надо? У них порядок: что две сотни, что две тыщи — за химок и в ящик. А? Ну вот, угомонись.
— Мы двадцать лет с ним по-людски, — начал было Ефимов. Но и осекся. Двадцать лет по-людски, это верно, но никто не тянул его в эти махинации. Не так уж неволили. На денежку позарился. Двадцать лет! Да и некуда звонить. Сказать нечего.
— Пока не уходи, — приказал Мошкара. — Погуляй около промежуточной, глянь — никого там посторонних? Я дверь приоткрою. Если все тихо, сними кепку. Понял? Крой! Ну! Червонцы мусолить да в ресторанах слюни распускать вы все любители! Топай, тебе сказано! Если там никого, сними кепку. Твое дело телячье, снял кепку — и все.
А ведь и сам Федор Пантелеевич что-то дрейфил. И не Серегу это он понуждал, себя хотел ободрить. Дело, которое он затеял и теперь пустил в ход, не шутейное и совсем даже грязное. За липовые наряды могут взгреть на всю катушку, но по линии административной. Да и заступиться есть кому, и отбрехаться можно. Если в этом деле загремишь, небо в клеточку и в быстром поезде, как любит трепать подвыпивший Никанор. Если подумать, черт с ним, с Иваном. Пусть его хоть в министры выдвигают, за-ради него в тюрягу влететь — дурацкое дело. Но думать некогда. Сейчас Ефимов пройдет мимо промежуточной кладовой, повернется обратно и снимет кепку. А может, не снимет? Как лучше — если снимет или если не снимет? Да черт бы с ним, с Иваном, небо в клеточку — это в присказках терпимо.
Какие-то листки под рукой очутились. Ручка с обкусанным концом. Тычет Мошкара ручкой в закапанную чернилку-неразливайку, что-то маракует на листках, откладывая их на край стола. Достал печатку, давай пришлепывать. И увидел — наряды попортил. А еще увидел, что пальцы трясутся, как у паралитика.
Все. Некогда раздумывать. Ефимов снял кепку. Постоял, горбясь, будто ожидая пинка, нахлобучил кепку на глаза и так прытко припустился к воротам, словно бегун перед красной ленточкой.
Ему что, кепку снял, кепку надел. Поди-ка докажи, чего он снимал, зачем надевал? Ему что? Но до чего же противно сосет под ложечкой. И не только пальцы, ноги трясутся. Закурил Мошкара, один разок затянулся на всю, вмял окурок в чернилку, пальцы вытер о листок наряда, скомкал его, сунул в нагрудный карман. И пошел, пошел, то и дело вздергивая узенькими плечиками, водворяя штаны чуть не до подмышек.
И еще раз, остро, как бы пробив завесу липкого страха, ударила мысль: «Не вернуться ли? Ну его к черту».
Может, вернулся бы Мошкара, не хватило бы храбрости сделать два десятка шагов до последнего рубежа. Наверняка не хватило бы, но на помощь подоспела подлость. Толкая в спину, помогла добраться до промежуточной кладовой, переступить порог, прикрыть за собой дверь. Впрочем, дверь прикрывать не обязательно, все видно через проволочную сетку крупного плетения. Все видно. А что видно-то, что? Хороший человек, старательный человек смахивает пыль с труб. И еще что-то делает, но разве поймешь. Загородился спиной, торопится. Пот с лица в три ручья, пыхтит, бедняга, как запаленная лошадь. Старается.
Все.
Густо вздохнув, тронулся с места мостовой кран. Качнув тяжелым гаком, остановился над промежуточной кладовой. Стропальщик, посигналив крановщице, вошел в промежуточную кладовую. Через минуту над загородкой их проволочной сетки взмыла связка труб. Кран опять загудел, двинулся в конец пролета. Мошкара встал, пошатался, придерживаясь за крышку стола, откашлялся, не ощущая ни себя, ни окружающего, перебрался через высокий порог каморки и, как лунатик, виляя, по широкому пролету, наладился домой.
Все.
Лишь глубоко-глубоко, задавленные какой-то трясучкой и лихорадочными обрывками мыслей, звучали отвратительные слова: «Небо в клеточку, в быстром поезде…»
Выбравшись за проходные, Мошкара поглядел вверх и вымолвил громко, словно объявлял на весь белый свет:
— Развезло-о прорву-у. Давай-давай, мочи непромокаемые авторитеты. Давай мочи!
Генка Топорков слез с верхотуры, медленно, оглядываясь и прислушиваясь, прошел мимо промежуточной кладовой, с расстояния оглядел оставшиеся в кладовой трубы, приблизился к электрокару, потрогал бирку на одном из пакетов, запрокинув голову, громко спросил крановщицу:
— Эт чо?
— А чо? — охотно и весело откликнулась крановщица.
— Ладно, спи там! — разрешил Генка, так ничего и не поняв. Ну, вертелся тут Мошкара, так мало ли какая муха его укусила. С ним такие судороги нередки.
А дождь пузырит, будто тоже взял какие-то обязательства.
40
Взбежав на свое крылечко, Стрельцов отряхнулся, сбивая потоки дождевой воды с плеч, с головы, с лица, посмотрел из-под крыши вверх, неловко выгибая шею, пробубнил озадаченно:
— Дай-е-от, родимушка. Ну, что б ему подождать денек.
В доме тихо, темно, неуютно. Дед отсутствует. Наверно, от лиха и тоски сбежал на какой-нибудь совет пенсионеров. Ходики остановились, опустив гирьку до самого пола. Пахнет застарелой пылью, прелой паклей, выпадающей грязными клочьями из щелей и пазов, но особенно остро пахнет одиночеством. Въедливый запах, неистребимый. Это лишь люди несведущие думают по наивности, что такого запаха нет. И до чего нелепо, необъяснимо и глупо уходить на ночь в такое жилье. Зачем? Почему? Весь день живешь на работе и словно бы умираешь дома на ночь. Для чего это и кому понадобилось? Что приводит сюда? Какие надобности, какие заботы? Негде переночевать? Да нашлось бы место. Осиротевший дед? Это факт, деда жалко.
А еще — надо бы перекусить. Хоть что-либо. Маятно, скоро назад. На стенд. Натощак долго не протянешь. Руки дрожат натощак. Что там — в холодильничке? Бычки в томате? Буфетный хек? Окаменевший кусок сыра? Может, щи в печке за скулом? Теплые, как телячье пойло, пахнущие портянками и ракитовой корой. Ракитовой корой — это понятно, дед, как на грех, раздобыл ракитовых дров. Но почему — портянками? Или это лишь кажется? От нервного расстройства? А мышь, как видно, решила переселяться. Вещички увязывает, суетится, дура. Не поймет, что в новом да чистом ей не приютиться. Ну, ну, валяй. В крупнопанельный крой, там скорее зубы повыкрошишь да и угомонишься. И хорошо бы чайку. Горячего, с вареньицем. Неужели не осталось? Укатали трехлитровочку Ляксандрину? Да и сахара, наверно, нету. Доканали деда мудреные книжки.
Встал Иван, на ощупь взял ухват у припечка, поддел на палец заслонку. Понюхал. Пахнет. Щами. Поторкал ухватом, потянул чугун на себя. Теплый. И ладно. Не до блинов, коль нет тещи. Снял сковородку, взял чугунок за край. Поставил на стол. Хотел включить свет. И чутко прислушался. Игорь. Уже. Не велик фон-барон, а все равно неловко при нем такие щи стербать. Поспешно сунул чугунок на загнетку.
Звякнула дверная цепочка. Тяжелая поступь сотрясла хатенку до кончика печной трубы. Гулко бухнуло что-то увесистое. И полный ярости и нестерпимой боли голос Игоря:
— Ты что тут — заминировался, забаррикадировался? Я что — свои кости тут… ломать должон?
Щелкнул Иван выключателем, позвал ехидно:
— Правее держи, какого рожна жилье рушишь!
— Бульдозером. В болото ваше жилье! Ч-черт, варган больше арбуза. Где ты тут? — И встал на пороге в лоснящемся клеенчатом дождевике с капюшоном, в резиновых болотных сапогах, с толстенной палицей в руке. Наверно, половину собак на Радице перекалечил. Любит это развлечение. Чудак-человек, собаки-то чем виноваты? Этак можно докатиться, что и чурюканов кинешься кипятком шпарить. Не с них надо начинать, вот в чем суть.
— Преисподняя баня, — объявил, гневно оглядывая стрельцовскую горенку. — Тараканий профилакторий, чертова сервировочка! Сколько тебе повторять: давай пошатаем. Женим Гордея хотя бы на Ляксандре-крановщице, отряхнем прах — и на этажи. А что? Лучше в общежитии валетом с кем ни то, чем в такой берложине.
— Садись, — указал Иван на табуретку. — Гляну, может, покусаем чего. На разносолы не рассчитывай, у меня дед всю политэкономию превзошел, куда зря средства не распыляет… Сыр будешь? — показал лоснящийся от твердости кусок не то российского, не то голландского, а возможно — несъедобного сыра. — Икра кабачковая. Давняя. Яйцо. С клеймом. Во! — показал маленькое, желтенькое яичко. — И все. Вон там хлеба полбуханки, — указал на полочку, занавешенную проредившейся от старости кисеей. — Достань, будь ласков.