Семен Бабаевский - Собрание сочинений в 5 томах. Том 4
— Глупость говорите! — ответила Варя, делая вид, что обиделась, а в душе радуясь, что о ней так говорят ее товарки. — Да разве Илюшку можно завлечь? Его ни пряниками, ни чем послаще не приманишь!
— А ты попробуй!
— Дусенька! Дай я тебя поцелую! — обнимая Евдокию Ильиничну, растроганно говорила Анисья. — Вот так, как родную сестру. Эх, и где запропала наша молодость! Вот мы когда-то завлекали! За нами бегали не такие гордецы, как Илюшка! Ведь верно, Дуся?
— Что-то уже позабылось, — нехотя ответила Евдокия Ильинична. — Давненько было.
— Смотри, Дуся, побыстрее возвращайся! — сказала все время молчавшая Даша, тоже телятница и тоже вдова. — Скоро начнется отел: как я тут одна без тебя?
— Когда это еще будет!
— Через месяц, — пояснила Анисья. — Мои коровы уже заметно означились. Так что поспешай, Дуся, а то Даша выберет себе самых наилучших теленочков.
— Пусть выбирает, — согласилась Евдокия Ильинична Они у нас все одинаковые. — И к женщинам: — И чего вы все тараторите и не едите? Берите помидоры… Смотрите какие! Как яблочки!
— В этом году первотелков будет много, — заметила Анисья. — И когда-то эти первестки были, Дуся, твоими теленочками, и ты поила их молоком, а зараз они стали коровами… Эх, как же времечко летит быстро, как оно бежит, разлюбезное!.. Ну, нальем еще по чарке!
Выпили, закусили, и опять разговор все о том же, о своем.
— С первотелками беда, пока их раздоишь.
— Да, верно… На «елочку» сразу не поставить.
— И телят в этом году, Дуся, прибавится, — вмешалась в разговор молчавшая Даша. — Как мы, Дуся, справимся с ними в четыре руки?
— Постараемся — и справимся…
— Да бросьте вы хоть тут про ферму, про телят! — крикнула Варя, румяная, с жарко блестевшими глазами. — На работе все это надоело! Давайте песню сыграем!
— Дуся, бери балалайку! Споем страдание!
— Оно сильно жалостливое… Не хочется!
— Сперва погорюем, пострадаем, а потом затянем песню развеселую!
— Дуся, зачни, а мы подтянем!
Евдокия Ильинична взяла балалайку, висевшую на стене возле стола, склонилась и легонько, словно для пробы, тронула струны. Запела тихо, будто чего-то боясь, и ее мягкий, идущий от сердца голос то поднимался, нарастал, то угасал. Жалостливая эта песня начиналась словами: «Ой, горемычная моя судьбинушка вдовья, и ей, где счастьюшко мое запропастилось». И полилась, потекла напевная, смешанная со звуками струн, негромкая песня. В хате царили одни эти звуки. И пока еще пела только Евдокия Ильинична, женщины сидели кто у стола, кто на лавке, и ничто уже их не тревожило и не занимало, ничего они не видели и ничего, кроме песни, не слышали. Анисья склонила на грудь голову и, кажется, плакала. Анюта с любовью смотрела на Дусины пальцы, так проворно бегавшие по струнам, и видела не свою подругу и не балалайку, а ту, незнакомую, убитую горем вдову, что говорила: «Горемычная моя судьбинушка вдовья». Варя обняла ладонями румяное лицо и пригорюнилась. Даша своими большими задумчивыми глазами смотрела на темное окно, и что она думала, что чувствовала, трудно сказать. А песня лилась и лилась под монотонный, как звук шмеля, голосок балалайки, навевая тоску и горечь воспоминаний. Кто знает, что воскрешал в сознании женщин этот задушевно-нежный и горестный напев? Девичество и ту далекую, давно отшумевшую пору любви? Или в этих звуках тоска по вдовьим, еще не до дна выплаканным слезам? А Евдокия Ильинична, приглушая струны, пела: «Ой, горюшко, да куда тебя спрятати, куда от людской молвы схоронити?» И ей, повторяя слова, подтягивали хором, и тихие, тоскливые голоса сливались в один протяжный, страдающий голос. У Анисьи глаза в слезах, и она, не переставая петь, вытирала, не стесняясь подруг, ладонью мокрые щеки.
— Да ну ее, эту вдовью! — сказала Варя, насильно смеясь и мигая полными слез глазами. — Хватит ее тянуть, а то все мы тут разревемся и нюни распустим. Давайте другую! Веселую! Или песен мало?
— Эту, как ее… «Ой чии ж то волы…»
— Не потянем! Эта песня для казаков!
— Давайте «Зеленый дубочек»!
— Тоже слезливая!
— Лучше затянем нашу, хуторскую: «Ой да ты, калинушка!»
— Тут басы нужны!
— Анисья у нас басовитая. Подтянет!
Ожили струны, зазвенели совсем тихо-тихо. И сразу Анюта и Варя помогли струнам высокими подголосками. Два голоса не поднимались и пели чуть слышно, задушевно. На высоком «колене» женщины разом подхватили и крикнули: «Ра-азма-алинушка-а!» Звуки вырвались из хаты и полетели по хутору. И когда высокие голоса дошли до слов «Ой, да ты не стой, не стой», потребовался бас. Тут Анисья, поднявшись и набрав полную грудь воздуха, потянула могучим мужским басом, выговаривая: «Ой, да ты не стой, не стой да на горе крутой…» Тут снова высокие голоса, как бы вступая в спор с басом, запели дружно, говоря, чтобы калинушка не опускала свои листья в морские волны…
Эх, песня, песня! Как же ты мила сердцу и как же легко поешься! Кто придумал тебя, такую певучую, и кто дал тебе слова про калинушку, что красавицей нарядной стоит на крутом морском берегу, роняя в воду свои красивые серьги? Кто первый сказал, что по волнам плывет корабль и что на том корабле — три полка солдат? И те, кто пел песню, знали, что в море, на корабль, засмотрелась не калинушка, а солдатка, и потому-то она так печальна, потому-то и не может оторвать взгляд от корабля. Знала солдатка, что на нем плыл ее муж, а вот куда плыл, она не знала, и вернется ли домой, ей было неведомо… Дружные голоса, заглушая струны, то поднимались, то стихали, и вместе с широкими, как морской простор, ладно слаженными голосами сами песельницы уносились куда-то далеко-далеко; они были поглощены мачтой, и затуманенные их очи уже не видели ни хутора, ни хаты, ни фермы, а видели одно только море, видели корабль на волнах и бедную калинушку, что стояла на круче и своими яркими ветками, как цветными платками, помахивала и помахивала кораблю вослед…
Глава 15
Братья Голубковы по телефону договорились все дорожные хлопоты матери взять на себя и весь ее путь от Прискорбного и обратно разделить на три участка. Разделение было простым и приемлемым для каждого брата. Первый, самый короткий отрезок этого пути — Прискорбный — Попутная — достался, естественно, Илье. Второй кусок, и немалый, дороги — Попутная — Краснодар — Ставрополь — ложился на Антона. «И понесем мы нашу маму, как эстафету, — услышал в трубку Илья голос Антона. — Илюша, пронеси мать с ветерком до Попутной, а затем я посажу ее на свою «Волгу» и доставлю в Краснодар…» Третий, заключительный этап — Ставрополь — Стародубка — Прискорбный — взял на себя Игнат. «Ну вот, братушка, и будем передавать нашу родительницу с рук на руки после твоей, Илюша, удачной подачи, — сказал любивший шутку Игнат. — И ты не сомневайся, я поймаю маму, пусть она только появится в нашем ставропольском небе…»
План путешествий матери Илья для наглядности графически изобразил на бумаге, указал населенные пункты и числа. Вся поездка по замкнутому, вытянутому в Стародубке кругу занимала месяц. Так, в субботу, 26 октября, Евдокия Ильинична выезжала в Попутную, а в следующую субботу, 2 ноября, на своей «Волге» в Попутную приезжал Антон и увозил мать в Краснодар. У Антона она оставалась на Октябрьские праздники, и этим обстоятельством братья были довольны: пусть мать посмотрит праздничную демонстрацию, гулянье в парке. Затем во вторник, 12 ноября, Антон сажает мать в самолет, и она приземляется на аэродроме в Ставрополе, куда и приезжает на машине Игнат. Через десять дней Игнат доставляет родительницу в Прискорбный в полном здравия и сохранности.
Илья показал матери нарисованный на листке маршрут. Евдокия Ильинична взглянула на неровный круг, потрогала пальцем жирную карандашную линию и сказала:
— Правду говорил Антоша… И понесете вы меня, сыны, на своих крыльях, как те лебеди, что в сказке. — Ласково посмотрела на Илью. — Сынок, вот какой тебе наказ. Без меня на Щуровую не перебирайся. Ежели начнется какая заваруха с переездом, то дай знать — мигом возвернусь.
Ранним утром мать со своей цибаркой, кошелкой и узелком, в стеганой тужурке, повязанная шалью с красными маками, уселась в коляску, а Илья на седло, и мотоцикл, фыркая и еще не зная, какая впереди раскинется перед ним дорога и будет ли где погулять и поспорить с ветром, будто нехотя покатился по берегу. И вот он уже выбрался на пригорок, обогнул ферму и замаячил на дороге.
Всюду властвовала осень. Краски в степи тусклые, нерадостные. Кустарники на холмах частью голые, сизые, как дым, частью, еще в оранжево-красных листьях. Тянулось серое, мокрое жнивье, как непромытое и непросушенное полотно, высоченными папахами вставали скирды сена, липли к земле прибитые дождями копенки соломы. Уплывали назад кукурузные стебли, пустые, без початков и без чуприн, и свежо, по-осеннему ярко зеленели озимые, оттеняя собой черную, недавно вспаханную зябь. Над всем, на что ни посмотри, висело пепельное, в рваных тучах, низкое небо, и кружились, кружились, навевая грусть, грачиные стаи… На своем заскучавшем по дальней дороге бегунке Илья летел так, что все, что встречалось по сторонам, мелькало и сливалось в одну сплошную полосу…