Лев Правдин - Берендеево царство
— Послушай, а что потом?
— Как что?
Она вздохнула и вдруг так сразу, без всякого перехода засмеялась:
— А только ты не смейся надо мной. Ладно? Мне всегда не терпится узнать, что будет дальше, и я всегда боюсь, что не успею узнать чего-то, очень для меня необходимого. А в это время жизнь пройдет, и я не узнаю. Очень глупо?
Мгновенная смена ее настроений сбивала меня с толку.
— Нет, — нерешительно протянул я, пытаясь ухватить ее мысль.
— Вот ты, например, знаешь, для чего живешь? А я не знаю и часто думаю и хочу понять, для чего я здесь, вообще, что я должна сделать? Какое мое назначение? Или так и пройдет вся жизнь в доме, где на гербе сидит Прошка?
Для чего я живу? Когда-то, не очень, впрочем, давно, я тоже терзал себя подобными вопросами и метался в поисках своего места на земле. Это было мучительное состояние, когда предчувствия каких-то великих дел, которые мне предстоит совершить, сменялись острым сознанием своей бездарности. Я ничего не умею, а значит, моя жизнь не нужна никому и мне самому тем более. Развязка наступила очень скоро, и мне показалось, совершенно случайно. Я сделался газетчиком, и на всю жизнь, как я считал до самого последнего времени.
Все это я сказал Тоне. Слушала она так внимательно и заинтересованно, что я признался перед ней в самом своем главном деле, которому хотел посвятить свою жизнь.
— Все дело в том, что место под солнцем, которое ты считаешь своим навеки, оказывается всего-навсего ступенькой, на которой долго задерживаться нельзя. Надо все время подниматься. И вот сейчас я задумал — и этого пока еще никто не знает: я впервые говорю это вслух, — я задумал написать книгу о трактористах. Вот для чего я живу сегодня. Только сегодня для этого…
— А потом? — спросила Тоня.
— Потом? Наверное, буду жить для следующей книги! — самонадеянно провозгласил я тоном подвижника, которому чужды человеческие дела и страсти.
Но Тоня сразу вернула меня на землю, в тень, под корявый осокорь.
— Я люблю тебя, — очень просто призналась она.
И так посмотрела на меня из-под ресниц, что сбила бы с толку самого закоренелого подвижника. А я, по совести говоря, и не собирался отказываться ни от одного из земных благ. Ни от одного. Ни от любви, ни от своего признания, каким бы оно ни было. В чем я поспешил заверить Тоню.
— Да, — согласилась она, — наверное, это так и есть.
— Конечно, так.
— Я тебе верю и не знаю почему. Взяла и поверила.
— Это очень много — поверить человеку.
— Да. Только ты уж меня не бросай на полпути.
— Нет. Никогда.
Эти слова прозвучали несколько торжественно, как клятва, и мы смущенно помолчали, слушая, как в тишине звенит вода.
— Мне надо идти, — сказала она.
— Почему надо?
— Я не знаю.
— Тогда не уходи.
Оказалось, что луна уже полностью взошла и все кругом стало так таинственно и так ясно, что нам, застигнутым внезапной вспышкой любви, сделалось очень хорошо в своем укрытии. Мы видели весь подлунный мир, сами оставаясь невидимыми. Время остановилось, и это не имело никакого значения.
— Не уходи, — сказал я, — никогда не уходи.
Но она уже стояла на самой кромке обрыва и, обведенная контуром лунного света, казалась очень легкой и тонкой, тоньше, чем на самом деле. Мне подумалось, что она сможет совсем исчезнуть, раствориться в светящемся воздухе. Или, если захочет, прыгнет вниз и побежит, не касаясь воды и травы. Мало ли что может казаться человеку влюбленному и к тому же воспитанному на классической литературе.
Чтобы с ней ничего такого не случилось и чтобы не думать так несовременно, я ворчливо сказал самым бытовым голосом:
— Свалишься еще.
— Тут по колено не будет, — беспечно ответила она и, наверное, подумав, что я оберегаю ее, растроганно договорила: — Милый мой.
И протянула ко мне тонкую руку, светлую и трепетно четкую, как лунный луч, пробившийся в лесную чащу.
Я поднялся. Прошка сейчас же оказался у наших ног, и мы втроем пошли к дому, мерцающему сдержанно и благородно, совсем как настоящее старое серебро.
— «В небе вон луна такая молодая, что ее без спутников и выпускать рискованно».
— О господи, — засмеялась Тоня, — стихи? А гитары под полою у тебя нет?
— Это Маяковский, — пробормотал я в растерянности: никогда еще стихи, если читать их девушкам, да еще при луне, не подвергались сомнению. Все, значит, зависит от девушки. А может быть, и от стихов? Я так и подумал, что Маяковский не очень-то вписывается в лунное настроение.
Заметав мою растерянность, Тоня объяснила:
— Стихи я очень люблю, только разговаривать стихами, по-моему, не надо. Лучше своими словами. Ты обиделся?
Обижаться на девушку, с которой только что целовался? Большей глупости и представить нельзя. И я сказал, что Маяковский для меня больше, чем стихи, и гитара тут, сама понимаешь, ни при чем.
Все это она прослушала с тем вежливым вниманием, которое обычно означает: «Все может быть, но у меня есть свое мнение». И это свое мнение она тут же выложила со свойственной ей определенностью.
— Маяковского я не знаю и не люблю.
— Так не бывает. Надо знать, чтобы любить или не любить.
И она ответила с той великолепной определенностью, которую может позволить себе только девушка, в которую ты влюблен. И которая все знает лучше, чем ты сам.
— Так бывает: тебя-то я совсем не знаю… И ты меня тоже. Тише! Лучше не будить моих. Хватит с нас и одного Прошки. Подожди. — Она отодвинулась от меня и спросила: — А ты не забыл?
— Что?
Она торжествующе рассмеялась:
— Ну вот, конечно, забыл! Да и я тоже забыла, а теперь вспомнила: когда мне приходить?
Теперь-то и я вспомнил: она спрашивала о тракторных курсах. Вспомнил и пылко сообщил:
— Приходи когда захочешь!
— Нет, так нельзя. Надо точно знать. Ты подумай и скажи.
— Ладно. Ты жди, я сам приду за тобой. Договорюсь с Деминым и тогда приду. Слушай, а может быть, лучше что-нибудь другое…
Она немного помолчала, подумала.
— Милый мой, ничего другого не может быть. Я жду тебя завтра…
…Без стука захлопнулась калитка, сухо щелкнула задвижка. «Спокойной ночи, милый!» Убегающие шаги по каменным плитам, и долгий стонущий зевок довольного проведенным временем Прошки. Наверное, только он один ничего уж больше не желал, заползая в свою будку.
Пустые улицы уснувшего городка. Луна во всем мире, очень много черных теней от домов и от деревьев и одна от меня, нисколько на меня не похожая, — коротконогая, суетливая, путающаяся под ногами. Эта тень у нас на двоих одна, потому что Тоня теперь должна быть неразлучна со мной, и мне очень хочется, чтобы она поняла, что такое Маяковский.
— «У меня в душе ни одного седого волоса, и старческой нежности нет в ней! Мир огромив мощью голоса, иду — красивый, двадцатидвухлетний», — говорю я вслух.
А мне в самом деле уже исполнилось двадцать четыре, и я, должно быть, уже старею, потому что сердце у меня переполнено нежностью. Ну и пусть!
7Улица тиха и просторна, и только из одного окна выбивается раскаленный добела яростный свет: Галахов работает. Он всегда чем-нибудь занят и если разговаривает, то только по делу. Как это он при своей занятости и даже одержимости ухитрился жениться на Клавдии, молоденькой девушке, только что окончившей фабзавуч? Причем ему приглянулась самая веселая и даже легкомысленная фабзайчиха. Для нее он и время нашел, и разговоры соответствующие, ведь не говорил же он с ней о борьбе на два фронта? Когда я хорошо познакомился с ней, то спросил, как это у них получилось.
— Ого! — Клавдия рассмеялась, играя черными, чуть раскосыми глазами. — Мало ты еще его знаешь. Он оборотистый. Я даже сначала взялась его ревновать, да бросила: не та оказалась кандидатура. Правильно, Пашка?
— Вот еще, делать тебе, что ли, нечего, — совершенно серьезно заметил Галахов. — И вообще, такие разговорчики…
В эту ночь мне захотелось посмотреть, чем он занят в райкоме, поговорить, пусть даже о делах, потому что трудно оставаться в одиночестве, тем более когда все в мире так здорово устроено и так удивительно создано. Одиночество было просто непереносимо.
В большой комнате общего отдела при свете тусклой лампочки уборщица печатала на машинке письмо в деревню своему женатому сыну, которого она уговаривала переехать на жительство в город. Она только недавно закончила ликбез, научилась читать и писать, и появление на бумаге каждой буквы приводило ее в молитвенный восторг.
— Смотрите, чего сотворила, — сказала она, увидав меня.
Я прочел: «Прижай».
— Приезжай! — поправила она. — Экой ты грамотей, по печатному не разбираешь. Чай, не рукой пишу, машиной. Тут каждая буква, видишь, какая аккуратненькая.