Валентин Катаев - Том 6. Зимний ветер. Катакомбы
И действительно, едва бронепоезд очень медленно и почти бесшумно подошел к дебаркадеру и остановился против входа в зал первого класса, как его окружили красногвардейцы и матросы, только что штурмом взявшие вокзал.
Как это ни странно, но железнодорожная электрическая станция работала, и на вокзале кое-где горели уцелевшие электрические фонари, и при их предутреннем, утомленном свете как-то особенно внушительно и грозно маслянисто чернели поцарапанные пулями и осколками башни бронепоезда и небольшой красный флажок с белой самодельной надписью «Бронепоезд „Ленин“», по-видимому задетый пулей и покосившийся на своем сломанном древке.
Как Перепелицкий и предполагал, весь штаб военно-революционного комитета уже прибыл на вокзал, и пластунских делегатов без промедления отвели в бывшую комнату военного коменданта, где временно обосновался Чижиков, который и принял капитуляцию гайдамацких куреней.
35. У водосточной трубы
Обросший, с небритыми щеками и подбородком, с воспаленными глазами, сидел Гаврик на полу в зале первого класса и, положив рядом с собой винтовку, торопливо переобувался.
Еще вчера он почувствовал, что у него натерта нога, но не было времени расшнуровать грубый башмак и перемотать портянку.
Иногда начиналась такая адская боль, что казалось, будто нога возле щиколотки протерта до кости. Но шел бой, надо было целиться, стрелять, перебегать от подворотни к подворотне, бросаться с разбегу на мостовую, швырять ручные гранаты, выламывать запертые ворота и бежать через проходные дворы с тем, чтобы внезапно появиться в тылу противника, — и тогда жгучая, непереносимая боль на короткое время забывалась.
Кроме того, Гаврик простудился, у него началась ангина, его терзал сухой, рвущий кашель, выворачивающий душу. У него был сильный жар. Все его вспотевшее тело чесалось.
Ему трудно было командовать, и он кричал из последних сил осипшим, еле слышным голосом.
Но мучительнее всего была та ни с чем не сравнимая душевная боль, та незаживающая рана, которая ни на миг не давала ему покоя. Это была мысль о смерти Марины, которая терзала его своим неустранимым, устойчивым постоянством.
К этому душевному мучению присоединилось другое мучение: мучение чувства своей вины в ее гибели. Постоянно мысль о том, что не отпусти он под расписку Заря-Заряницкого, то, быть может, не было бы предательского восстания гайдамаков, и Марина была бы теперь жива, доводила Гаврика до исступления.
Временами он терял всякую власть над собой и, как бы ища немедленной смерти, бросался во весь рост на гайдамацкие пулеметные гнезда.
Как он мог поверить Заря-Заряницкому, царскому генералу, матерому контрреволюционеру, вешателю и подлецу?!
Он его должен поймать и уничтожить собственными руками, иначе жить немыслимо!
Постепенно эта мысль стала главной. Она руководила всеми действиями Черноиваненко-младшего.
Теперь он стал крайне осторожен, почти труслив. Он боялся, чтобы его не скосила пуля, прежде чем он не рассчитается с Заря-Заряницким. А он с ним непременно рассчитается, он покарает его своею собственной рукой от имени революции.
Руководя боевыми действиями своей колонны, Гаврик преследовал одну цель: как можно скорее, первым ворваться в здание штаба, где должен был находиться Заря-Заряницкий. Поэтому, дойдя с боем до самого привокзального сквера, Гаврик совершенно неожиданно повернул отряд налево, на Новорыбную, в обход Куликова поля, где стояла батарея юнкеров, предоставив брать вокзал Терентию и Чижикову, наступавшим по Ришельевской и Екатерининской.
Никто, кроме Синичкина, не догадывался, для чего Черноиваненко-младший это делает. Но Синичкин понял сразу: Гаврик хочет выйти на Пироговскую улицу через дачу «Отрада» и Юнкерский переулок, задами и частью берегом моря, с тем чтобы внезапно, с незащищенного тыла, атаковать штаб и взять живьем Заря-Заряницкого.
Теперь, когда все это уже совершилось, Гаврик не испытывал облегчения.
Он машинально переобувался, а перед его глазами все время стояла одна и та же картина, вызывавшая мучительную душевную тошноту.
Хотя ему первый раз в жизни пришлось застрелить человека в упор из револьвера и это не могло его не потрясти до глубины души невероятной, сводящей с ума простотой, все же он не испытывал ничего даже отдаленно похожего на угрызения совести.
Напротив, он сознавал свою полную правоту и высшую справедливость того, что он сделал с генералом Заря-Заряницким, и душа его, хотя и дрожала от боли, но в то же время оставалась ясной. Но он был поражен мгновенным превращением на его глазах и по его воле живого человека в мертвеца, что уже находилось как бы по ту сторону человеческого сознания.
Вот как все это произошло.
Едва Гаврик подбежал по Пироговской улице со стороны госпиталя к подъезду штаба, уже со всех сторон окруженного его отрядом, как увидел, что опоздал.
Внутри здания штаба раздавались глухие выстрелы, и сверху полетело битое стекло из окна, вырванного взрывом ручной гранаты.
Вдруг распахнулась входная дверь, и два матроса, обмотанные пулеметными лентами, вытолкали прикладами на улицу генерала Заря-Заряницкого.
Он был без шапки, в шинели, с одним оторванным, а другим полуоторванным погоном, который висел на плече, с разбитым пенсне, болтающимся на ухе на золотой цепочке, в хорошо начищенных хромовых сапогах с маленькими шпорами, царапающими каменные ступени крыльца.
— А… — сказал Гаврик.
Матросы толкнули генерала к стене здания возле водосточной трубы с одним вырванным, запачканным известью костылем.
Все это происходило с чудовищной быстротой и неотвратимостью.
Гаврик поднял наган.
— Погоди, еще не стреляй, — сказал Синичкин, легким повелительным движением остановил Гаврика.
Матросы отошли в сторону.
— Генерал Заря-Заряницкий, — сказал Синичкин сурово и поправил на носу свои маленькие железные очки. — Вы контрреволюционер и предатель! Мы таких людей караем! Не взыщите. Именем революции!
Заря-Заряницкий, по-видимому, хотел что-то сказать, но Гаврик выстрелил, и он, раскинув шинель на красной генеральской подкладке, упал затылком на цинковую водосточную трубу, и его грубое, злое, испуганное лицо с серебряным ежиком волос над низким лбом тотчас стало равнодушно-отчужденным.
Теперь это мертвое, нечеловечески-неподвижное, белое лицо все время стояло перед глазами Гаврика, и он ненавидел Заря-Заряницкого вдвойне, как врага-контрреволюционера и как человека-предателя, заставившего его, Гаврика, запачкать свои руки кровью и взять на душу убийство.
— Ты уже здесь, вояка! — сказал Петя, входя в зал первого класса. — Ну, поздравляю с победой. А где же Марина?
Он привык, что Гаврик и Марина всегда были вместе.
— Разве ты ничего не знаешь? — спросил Гаврик со странной, остановившейся улыбкой.
— Нет. А что?
Гаврик продолжал смотреть на Петю воспаленными глазами с золотистыми ресницами. Петя почувствовал, что холодеет.
— Нету больше Марины, — сказал наконец Гаврик с усилием и жалко улыбнулся.
Он механически быстро замотал и заправил обмотку, встал на ноги и положил Пете на плечо обмороженную руку.
— Ты шутишь, — прошептал Петя. Это было выше его понимания. — Когда? — спросил он.
— Позавчера, на углу Пушкинской и Троицкой, — ответил Гаврик, продолжая все так же грустно, просительно улыбаться.
— Нет! — воскликнул Петя, отступая на шаг.
— Да, брат, — сказал Гаврик, глядя в глаза Пете слезящимися, красными глазами.
Они сели рядом на прилавок газетного киоска.
Трое суток назад, ночью, в день победы, на этом самом месте сидел Терентий и грозил Марине пальцем: «Гляди! Ты бы лучше дома сидела. В твоем положении бегать по городу не слишком полезно».
С того времени мало что изменилось в зале первого класса. Те же искусственные пальмы с пыльными войлочными стволами, буфет, похожий на орган, громадный самовар с медалями, дубовая мебель. Лишь в одном месте отвалился кусок лепного потолка, и паркетный пол был по всем направлениям испятнан известковыми следами солдатских ног, да кое-где были выбиты стекла, так что по всему залу летели сквозняки.
— Ты знаешь, — сказал Гаврик, — у нас с Мариной готовился хлопчик, Марат.
Петя снял фуражку с пятном от кокарды и вертел ее в руках, не зная, что сказать. Слова были бессильны. Он боялся раскрыть рот, чтобы не зарыдать.
— Ты ее когда-то любил, верно? — спросил Гаврик, пристально рассматривая белые следы на полу.
— Любил, — ответил Петя.
Теперь ему казалось, что он любил всю жизнь только ее одну.
Он сказал о ней, как о мертвой, но все же никак не мог поверить, что ее уже действительно больше не существует на свете. К этой мысли еще надо было привыкнуть.