Сергей Крутилин - Липяги
Одним из таких событий было появление соседа. Если бы однажды, проснувшись поутру, они увидали перед собой марсианина, упавшего с неба, и тогда бы они меньше удивились, чем удивились они Бирдюку. Рядом с новым бирдюковским домом, крытым шифером, померкла ощипанная избенка Бориса и Химы. Побуревшая соломенная крыша, низенькие оконца, ни двора, ни кола на задах.
Своим появлением Бирдюк внес беспокойство в жизнь Бориса и Химы. Особенно в жизнь Химы. Бывало, закроет она избу на запор и весь день скитается по межам со своей Красавкой. Теперь, сама не замечая этого, она все чаще засиживалась на завалинке. Сядет, поджавшись вся, и часами наблюдает за молодой Бирдючихой и ее ребятами.
Казалось бы, что ей смотреть? Хима давно уже знала все наперечет: какие платья и рубахи у молодой, какие сорочки у Бирдюка и что носит каждый из их ребят. Но именно потому, что она все это знала, ей было любопытно. Что именно стиралось?
Этим и была занята Хима, сидя на завалинке. Она так увлеклась наблюдением за молодой Бирдючихой, что позабыла даже и про Бориса.
Хима увидала мужа, когда он уже свернул с дороги к дому.
Хима радостно всплеснула руками и, вскочив с завалинки, побежала ему навстречу.
— Боренька, прости, золотце: проглядела я тебя!..
Борис приостановился на миг и склонил голову влево. Он склонил голову точно настолько, сколько надобно было, чтобы Хима могла приложиться к его щеке губами. Для этого Борису надо было сложиться чуть ли не вдвое, так как он был высок, а Хима мала ростом и, к слову сказать, не в меру полна.
Хима чмокнула Бориса в щеку.
Они всегда целовались при встрече. Это вошло у них в привычку. Даже если люди стояли на дороге, они все равно целовались. Хима считала, что при людях даже лучше: пусть все знают, как они любят друг друга.
Поцеловавшись, Борис и Хима направились к дому. Борис — устало переставляя длинные негнущиеся ноги. Хима семенила рядом.
Молодая Бирдючиха перестала снимать белье, провожая их взглядом. Ребята, шелушившие семечки, отставили решета и, разинув рты, уставились на дядю и тетю.
Заметив, что за ними наблюдают, Хима взяла Бориса под руку.
Бирдючиха заулыбалась.
Со стороны и правда было смешно видеть это шествие.
Борис — высокий, весь в черном. Черная рубаха, штаны, небритое, заросшее щетиной лицо. На плечах сумки. Сумки тоже черные.
На Химе цветастая кофта и яркая косынка, какие носят лишь городские модницы.
Они шли молча. У самых дверей Борис остановился, снял с плеча сумки. Нагнувшись, он распутал ремень, которым они были связаны, сумку полегче, с хлебом, отдал Химе, а другую, что была с углем, поволок по земле в сенцы.
Надо сказать, что перед сенцами в их избе не было ни крылечка, ни порожка — даже камня не было! Дверь, висевшая на ржавых петлях, осела, скребла одним концом по земле. Об этой двери много было говорено меж Борисом и Химой — про то, что пора починить ее. Но она так и оставалась нечиненой.
Теперь, волоча по земле сумку с углем, Борис толкнул дверь локтем; она скрипнула и отворилась.
За дверью был обгорожен закуток.
Борис приподнял сумку за днище, и комья антрацита, блеснув в темноте, посыпались, ударяясь о тесовую переборку.
— Вот и все! — проговорил Борис.
Он вздохнул облегченно, бросил сумку в угол и, пригнувшись, следом за Химой переступил порог избы.
IIIВ избе было сумеречно. Хима отнесла узелок с хлебом в чулан и засуетилась, зажигая лампу.
Во всех липяговских избах давно уже электричество, а Борис и Хима не провели себе. Зачем им свет? Книг они не читают, радио у них нет. Привычны рано спать ложиться. Только счетчик гудеть будет да с квитками бегать — за свет платить!
С лампой-то спокойней.
Хима сняла лампу, висевшую на гвоздочке под потомком, зажгла фитиль. Пока фитиль разгорался, коптя и помигивая, Хима протирала концом ручника стекло. Протерев, она вставила стекло в горелку и повесила лампу на крюк, поближе к столу. Стекло отпотевало от огня, первое время лампа светила тускло, и в избе стоял все тот же сумрак. Но мало-помалу лампа разгорелась, и в избе стало светло.
Хоть и стара была изба Бориса и Химы и скособочилась малость от времени, но внутри ничего. Главное, чисто было в избе, по-городскому. Хима этим очень гордилась.
Бабы, дальние соседки, редко захаживали к Химе. Незачем к ней ходить было. Хлебов она не пекла — всю жизнь готовые, станционные, булки ела. Значит, ни терки у Химы, чтобы добавку в хлебы тереть, ни ручной мельницы, чтобы раздобытое случаем зерно смолоть, — ничего такого у нее не было. И потому бабы редко заглядывали к ней. Но все же кое-кому бывать приходилось. И все, кому довелось бывать у Химы, удивлялись ее аккуратности и чистоплотности. А еще больше их удивляло, что у Химы все по-городскому в избе.
В селах не принято вешать на окнах занавески. И у нас в Липягах никто их не вешает. Только у одной Химы круглые сутки окна тюлевыми шторками задернуты. Смотрят люди; хоть и ни души в избе, а все будто есть кто.
Химе нравилась эта необычность и таинственность. Ничего, что в избе от занавесок темно, зато не так, как у всех. У них все в избе не так, как у всех.
У них не было громоздкой русской печи, которая занимает добрую половину любой из липяговских изб. У Химы и Бориса вместо русской печи стояла голландка. И спали они не как-нибудь — на печи да на лавке, а на просторной пуховой постели. Эта постель, с точенными из березы балясинами, занимала весь дальний угол избы. Когда ни приди, она аккуратно заправлена, прикрыта пикейным покрывалом; только и видны из-под покрывала снежной белизны кружева да высится в изголовье гора взбитых подушек.
Бабы, бывавшие у Химы, больше всего дивятся этой кровати; уж больно чиста она и нетронута.
— И-и… спать на таких простынях, — скажет иная. — От корыта не будешь день-деньской отходить. Так и мой их, так и мой!..
— Так и мою! — скажет Хима. — Как неделя прошла — так и простыни, и пододеяльник… все все стираю. Веришь ли, Таня, ажни руки от мытья трескаются, а каждую божью неделю все мою. Привычны так. Мой Борис ни за что на рядновую подстилку не ляжет, как другие. Потому, какой он ни есть, все не колхозник, а рабочий… Ему фатеру казенную давали, да я не захотела ехать. Уж очень душно там, на станции. Душно… так душно, ажни дышать нечем…
И понесет, и понесет все в том же духе Хима, восхваляя Бориса-рабочего и всячески принижая «закоренелых», то бишь колхозников. А бабенка-то — какая-нибудь Таня Виляла — сидит возле двери да поддакивает Химе:
— Да уж куда нам!.. Без простыней стирай не настираешься. И на ряднушке спим как убитые…
Говорит такое, а сама в душе усмехается, знает — хвастает все Хима! Знает Таня, что кровать Химина с точеными балясинками так и стоит неразобранной с самых ее девичьих времен. А спят Борис и Хима на конике да на лавке, подостлав ряднинку и укрывшись чем попало.
IVНо разве одна кровать в их избе так, для виду, стоит? Много таких безделушек в избе Бориса и Химы. Взять хотя бы ту же горку; шкаф застекленный с посудой.
Горка на самом видном месте у них; как войдешь в избу, налево сразу, возле чулана. И чего только нет в том шкафу! Тарелки самых разных расцветок, и глубокие, и мелкие, и большие, и поменьше, и совсем маленькие. И не по паре, как бы им на двоих требовалось, а штабелями стоят, по дюжине в каждом наборе. А чайных чашек и не счесть вовсе. Как кренделя низками на полках лежат. Отдельно графинчик с водкой стоит и при нем рюмки на подносе. Да не одна и не две, а целых шесть штук!
Бабы, бывая у Химы, смотрят на горку — диву дивятся; страсть какая посуды и сколь времени в целости все, не бьется. Мужики — те заглядываются на графинчик, шутят над Борисом.
— Кхе… Ты бы, Борис, того… плеснул бы малость из графинчика. А то небось выдохнется…
Липяговцы народ практичный. Лишней посуды или иного там барахла в избе их не найдешь. Не держат они ничего лишнего в доме. Непривычно как-то, чтобы ты ходил по избе, а перед тобой в графине водка. Не утерпишь, обязательно отыщешь предлог, чтобы выпить.
А тут у Бориса и Химы графинчик этот стоял нетронутым, может, с самого что ни на есть нэпа. Потому как не мог Борис придумать никакого предлога для выпивки. Ни свадеб, ни крестин, ни других позывок не случалось у них. Никто ни разу не видел Бориса под хмельком. И в будни, и в праздник — всегда Борис трезв.
Авданя, мой крестный, тот все праздники признает: и религиозные, и наши, революционные, — лишь бы выпить. А Борис даже и в дни революционных праздников водки не употреблял. Он отмечал праздники тем, что в этот день снимал свою черную, пропотевшую робу и рядился во все чистое. Надевал белую, вышитую петухами рубаху, серые галифе чистого сукна, начищенные до блеска хромовые сапоги, купленные еще в молодости, когда на торф с артелью ходил; Хима рядилась в его, Борисовы, подарки: в яркие кофточки и платочки. Нарядившись, они садились рядышком на завалинку и сидели весь день молча, поплевывая шелухой семечек. На поляне, перед избой, паслась их Красавка.