Виктор Конецкий - Том 4 Начало конца комедии
Я читал, а старичок продолжал любоваться мною. Такое внимание может довести до истерики и камень-пьедестал из-под копыт Медного всадника.
— У меня лоб в чернилах? — спросил я.
— Наивности вашей, милгосударь, радуюсь, — сказал старичок и даже кудлатую головку склонил набок. — Неужто связи дождаться хотите, когда до закрытия кассы час остался? Кто же связь налаживает за час до конца рабочего дня?
— А вы тогда почему здесь сидите?
— А я дочь жду. Она в iaiuiii за египетским луком стоит, а я ее здесь с удобствами поджидаю, милгосударь, и покупки храню. Шли бы вы тоже в овощной. Прекрасный репчатый лук дают. И по виду отменный, и по вкусовым качествам. Пятьдесят семь копеек килограмм. Для запаса лук первая вещь.
Рядом, действительно, продавали в овощном магазине египетский лук. И когда я еще только шел к кассе, то отметил этот факт, хотя и не удивился этому так, как домашние хозяйки. Их завораживала тень пирамид на репчатом боку лука. А я давно привык к парадоксам мировой торговли в век НТР. Бывало, плывешь из Ленинграда в Калькутту, везешь чугун в чушках и встречаешь где-нибудь возле Мадагаскара коллегу, спрашиваешь, конечно; откуда идете? куда? что везете? И получаешь в ответ: «Иду с Калькутты на Ленинград, везу чугун в чушках».
— Значит, запасы делаете? — спросил я.
— Исходя из жизненного опыта, — объяснил старичок.
Сравнительно недавно я изгалялся в остроумии, заявляя, что нельзя очеловечивать животных и что следует озверивать людей. И этот совет казался мне веселым парадоксом. Когда я начал падение в околонаучный омут, то первым делом наткнулся на этолотию. Оказывается, в поведении, психике, взаимоотношениях животных обнаруживают зачатки всех тех элементов, которые определяют творческую деятельность человека — и прежде всего в области искусств!
С большим трудом, содрогаясь от нежелания, интеллектуалы признали, что у охотников на мамонтов в эпоху верхнего палеолита существовало настоящее, полнокровное, реалистическое в своей основе искусство. Эстетическое воздействие некоторых произведений искусства древнекаменного века такое, что их сравнивают с произведениями великих художников нового времени. Оказалось, у неандертальца, древнего грека, средневекового алхимика и у нас с вами один предел оперативных возможностей психики, а произведения живописца-неандертальца и Пабло Пикассо не выше и не ниже друг a?oaa по качеству, глубине жизнеощущения, силе воздействия.
Таким образом, можно сказать, что искусство не имеет прогрессивной истории в том смысле, в каком ее имеет наука — от каменного резца до синхрофазотрона, от дротика до водородной бомбы.
Если Ньютон мог сказать, что достиг многого лишь потому, что стоял на плечах гигантов, то этого никак не мог бы сказать Пикассо, который тратил огромные деньги на аукционах живописи обезьян. Очевидно, Пикассо находил в живописи шимпанзе нечто такое же важное, что и в «Сикстинской мадонне». В какой-то степени Пикассо стоял на плечах шимпанзе. Не о технике рисунка, или знании анатомии, или законах перспективы здесь речь, ясное дело…
Начитавшись этологических книг, я потерял способность глядеть на людей как на людей. Вместо бабушки, которая варит варенье или упаковывает в банку огурцы, я вдруг обнаруживал обыкновенную рыжую белку — и белка и родная старушка действуют под влиянием инстинкта запасов. Инстинкт же этот выработался из-за вращения Земли вокруг Солнца и обусловлен постоянным углом наклона земной оси к плоскости орбиты. Туземцы райских островов Таити не знают этого инстинкта, так как на экваторе нет сезонов года — вот и вся причина их беззаботности.
Я всегда терпеть не мог делать запасы, потому что меня как раз тянет их делать. И в пику этой безымянной тяге я их не делаю. Но когда я покупаю сразу блок сигарет, то испытываю приятное ощущение запаса. И когда я покупаю сразу пять кило бумаги в Литфонде, то мне приятно потом глядеть на пачки. И все это обусловлено наклоном оси вращения Земли к плоскости орбиты, а не моей душой скупца или широтой натуры расточителя. Есть отчего темнеть художественным ликом!
— Так что, думаете, нет смысла связи ждать? — спросил я у старичка, похожего на Репина, изо всех сил стараясь не видеть в нем питона, макаки, медведя, зебры и сумчатой крысы.
— Решительно никакого смысла нет, — с удовольствием ответил старичок.
И я пошел домой.
Дома меня ждал застрявший лифт. Из шахты доносился детский плач, вернее стенания. Лифт застрял между третьим и четвертым этажами. Мой сосед, строительный инженер, недавно погоревший, как питон в Караганде, при помощи научно-технической революции (он забыл выключить телевизор, и телевизор в середине ночи загорелся, от телевизора полностью сгорела его квартира, которая, правда, оказалась застрахованной, а наша незастрахованная лестница уже больше года пугает слабонервных адовой чернотой сажных стен), утешал ребенка в лифте. Он кричал ребенку, чтобы тот держался, что уже дважды звонили в аварийную службу, что все скоро будет хорошо. Ребенок в лифте рыдал, членораздельным в его рыданиях было: «Хо-лод-но-о-о!»
Я ничем никому помочь не мог, потому миновал место происшествия без лишних слов. Я торопился к началу телепередачи «Ученые в эфире». Выступать должны были академик Виталий Гинзбург и Николай Доллежаль.
У Гинзбурга оказался демонический вид. Он глядел иррациональными глазами потустороннего гения. Мне показалось, что он немного играет под младшего Капицу — ведущего специалиста по очевидному-невероятному. Иррационально-ошалелый взгляд Капицы иногда преследует меня во сне.
Гинзбург начал так: «Воробьи чирикают об энергетическом кризисе и нехватке топлива…» От встревоженных воробьев он перешел на проблемы управления термоядерным синтезом, а закончил нейтринной и гравитационной астрономией.
Здесь раздались тревожные звонки. Сосед-погорелец попросил нитроглицерин для застрявшего в лифте бедолаги.
— Так там же ребенок! — сказал я, опускаясь с высот гравитационной астрономии в прозу быта. — Инфаркт помолодел, но не до такой степени, черт возьми!
На нашей лестнице я являюсь специалистом по оказанию помощи при сердечных приступах. Самой узкой специализацией является подача помощи изолированным io внешнего мира лицам, то есть застрявшим в лифте. Валидол или нитроглицерин надо привязать на кончик нитки, а затем стравливать нитку с катушки через разбитое окно шахты на чердаке. Для этой операции надо довольно много времени, а в эфире вот-вот должен был появиться академик Доллежаль, главный конструктор первого нашего атомного реактора,
— Какой ребенок? — не понял сосед. — Там сидит старуха с твоей площадки.
— Какая старуха? Нашу старуху отправили в дом хроников еще весной.
— Вышибли ее из дома хроников, — сказал сосед-строитель.
— Господи! — воскликнул я. — Опять с голубями кошмар начнется!
— Есть у тебя нитроглицерин или нет? — спросил сосед.
Я привязал лекарство к нитке, поднялся на чердак и успешно снабдил старуху-голубятницу лекарством. Что это за старушенция, вы можете понять по факту ее изгнания из дома хроников.
Мы с ней живем на шестом этаже. И голуби на шестом. Загадили балкон, карнизы, подоконники. Орут привиденческими голосами, дерутся, любятся — раздражают. Окно открытым оставишь — утром по всей кухне гуано, как на коралловых островах Индийского океана.
Старуха-голубятница — одинокая, несчастная. Она этих иродов кормила, с ними разговаривала — она их и привадила. Когда забрали старуху в дом хроников, решил я с голубями разделаться. Раньше я не их, а старуху жалел, не хотел ее общества лишать.
Хладнокровно продумал экзекуцию. Конечно, без всяких там домоуправлений и санэпидстанций. Китайский опыт решил применить: не давать голубям покоя, держать их беспрерывно или в воздухе, или в крайнем нервном напряжении. И или у них инфаркт у всех будет, или на другую базу переберутся.
Купил в универсаме два пакета гнилой картошки — весной дело было, под Пасху. Открыл в кухне форточку, а под форточкой на карнизе самые разухабистые ироды толкались, друг друга за шею таскали, друг друга по темени тюкали. И вот я начал методом свободного падения бомбить их гнилой картошкой. Решил по часу в день их гонять, чтобы у них к моим окнам условный рефлекс отвращения выработался.
Тут потеплело, открыл балкон — «весна, выставляется первая рама, и в комнату шум ворвался…» — выглядываю в угольную грязь и мокрое гуано балкона, думаю, что рано или поздно, а эти авгиевы конюшни мне придется мыть и чистить. Сперва, думаю, с голубями распрощаюсь, а то и резона никакого нет в Геракла превращаться — сразу опять загадят, гады! Со злобой настоящей, грубо думаю, потому что действительно не люблю голубей. Прославили их на весь мир, как космонавтов, а народ-то они темный. Про таких Томас Карлейль в палате лордов изрек: «Час велик, а достопочтенные джентльмены, я должен заявить, мелки». И вот я повторяю эту фразу голубям со злобой и решительной угрозой. И вдруг вижу в углу балкона за картонной коробкой из-под пылесоса, которую я пятый год выкинуть не соберусь, гнездо из прутиков, а в гнезде яичко. И раскис я, как снежная баба под весенним солнцем. И сам не заметил, что отвратительным сюсюкающим голосом тетенькаю: «Тютенька моя, холосенькая моя…» и т. д. Ведь меня тошнит, когда я со стороны слышу такие сюсюканья, у меня зубы от таких тетеньканий болеть начинают, а сам? Ведь не мог же я успеть подумать, глядя на голубиное яичко, что это великое чудо природы, что это эстафета жизни, пришедшая ко мне на балкон из тьмы доисторической, от птеродактиля, что в яичке этом крутятся те самые атомы, которые крутились в летающих ящерах, и т. д. и т. п. Ничего я не мог успеть подумать. Просто зрительный образ яичка влетел сквозь хрусталик в темноту черепа, мозг скомандовал нервам, те — железе, железа выделила химию, химия создала эмоцию с положительным слюнявым знаком. И — всепрощение. Оставил голубку высиживать птенцов. Потом все недосуг было опять начать гонения. Теперь старушенцию вышибли из дома хроников, и она голубей не даст в обиду.