Андрей Платонов - Том 1. Усомнившийся Макар
Зажгли коптильный светильник. Скамейка, стол, вода в ведре и спящий глубоко пушистый щегол под потолком в тепле. Данилок надел очки и привязал их веревочкой к ушам — приспособление самодельное. Данилок был угрюм, покоен, похожий на сон и хлеб — коричневый, ласковый и тепловатый, как хлебное мякушко. Из сапожной кожи был человек: если царапнуть щеку, никакого рубца не останется. Но в желтых глазах его было ехидство и суета — Данилок был сатана мужик, разбойник, певец и ходил женишком. Засиделым девкам в воскресенье лимонад покупал. Не женился потому, что подходящей ласковой бабы не подыскал, и впоследствии купил щегла.
— Так, говоришь, тебе две галифы изделать?
— Да, желательно бы, Данил Данилыч.
— Так-так. Одна галихва выйдет, а на другую матерьялу подкупай, — задумчиво сказал Данилок и поглядел через очки.
— А стоимость какову скажете?
— Да что ж с вас — один алимон, чаю попить.
— Прекрасно, прекрасно, — сказал Елпидифор-интеллигент. — До свиданья.
— Прощевайте. Посветить вам, может?
— Не нужно, мы так.
И мы полезли к монастырю, на гору. Чудесно тут держались дома — на сваях, на каменьях. Из города лилась сюда нечисть, и если наверху кто оправлялся, в окно Данилку брызги летели. Непрочное и пагубное стояло везде жилье. Ни подойти, ни подъехать. Весной и в дожди Данилок и его соседи становились туземцами, и о них писали в газетах, но они их не читали. В старое время, бывало, полицейские гнали отсюда все народонаселение, как подходила весна. Но никто не уходил — лезли на крышу, тащили сюда детишек, поросят, петуха, самовар — и сидели. А когда ночью поднималась вода и уплывали безвозвратно табуретки, захлебывался телок, то и на крыше начинали орать жители. А с бугра утром махал городовой:
— Я ж тебе говорил, — упреждал он, — гуни пожалел — постись теперь, угодник чертов.
А на третий день чуть просохло — и городовой жителю в бок.
Бывали дела.
На другой же день Елпидифор купил свои штаны на базаре — клеймо на них было. Он к Данилку — хотел ему чхнуть разок, а Данилок в деревню уехал. Тем дело и кончилось.
Ехал Данилок в деревню и похохатывал:
— Дела твои, Господи!
Приехал в деревню, продал хату и купил лошадь. Поехал на Дон купать ее и утопил.
— Машка, Машка, а ну на песок, на песочек. Милая моя, делай ногами, надуйсь, вызволяй, Машенька… — Долго уговаривал ее Данилок и орудовал поводьями, а сам плавать не умел.
Так и пошла кривая кобыла по быстряку, а потом в тихую заводь и на дно. г — Эх ты, животное существо, — сказал Данилок и пошел в хату.
Пожил в деревне неделю-другую; съел все и пошел побираться. Ходил по всей округе и тосковал. Начиналась осень, ветер выл в проволоках, обдутые стояли древние курганы, и шел с мешочком картошек Данилок. Стар стал, некому любить и жалеть. Кажется, чем-то легким придавлено горе на земле и когда-нибудь все заплачут и прижмутся друг к другу. Это будет, когда наступит потоп, засуха или лютая хворь или из сибирской тайги тучею выйдет восставший зверь. Одно горе делает сердце человеку.
Стал нищим Данилок и многое полюбил.
В глухой деревне Волошине, в овраге, приютила Данилка одна старушка:
— Живи, старичок. У нас картохи есть, теперь ходить не по нашей одеже, не объешь небось, поставь палочку в уголок.
Прожил Данилок у старушки до весны. Стонали оба всю зиму по ночам от голода, стужи и старого горя. Запеклась душа у Данилка. Выглянет в окно — снег, буран, кладбище на бугре, кончается тихий день. Куда тут пойдешь?
Прогремела весенняя вода по оврагу, подсохли дороги, вылезли воробьи на деревенскую улицу. Стал собираться Данилок.
— Ничего тебе не надобно? — спросила старушка.
— Ничего, — сказал Данилок.
— Ну, иди с богом.
— Прощай, Лукерья.
И Данилок тронулся.
Ветер был тихий и тонкий, как нежная музыка. На плешивом кургане, обмытом водами и воздухом, Данилок вздохнул, поглядел на дальнюю кайму лесов, на трепещущее марево, на все живое и далекое, потом спустился и попил водички из протока.
Маленькая речка разлилась в озера, и за нею дымилась деревня и пела петухами.
Ничего не кончилось — все начинается.
И Данилок пошел и пошел, как будто сама грустная радость взяла его за руку и повела.
<Доклад Управления работ по гидрофикации Центральной Азии>
[текст отсутствует]
Тютень, Витютень и Протегален
Тютень человек не велик, с кочережку. Зимой и летом он носит варежки, сердцем добер, словом зол; в одном ухе мотается египетская серьга, шею он обматывает полотенцем или тряпочкой почище: лицом коричневый, глазами ехиден и весь похож на стервеца.
— На глазах испекешься, — говорили бабы, у кого грудной был.
Тютень вечно свистел на ходу, и всякая птица шарахалась от него или летела по плетням. Если вились стайкой воробьи, неслись вскачь галки, горлапанили петухи, а наседки крылепились, — то-то идет, значит, Тютень, идет и посвистывает.
Он клал варежку в рот и свистел для своего великого удовольствия и не дулся.
Если сказать Тютню: посвисти, мол, в худую варежку чуток, то он догонит и убьет, будь ты мал, будь ты стар. Убежишь — твое счастье.
Тютень считал себя Богом и потому был покоен, доволен и благ. На еду он не зарился, мир считал подножием своим, небо — короной, а людей — чертями. Сатаной же Тютень считал Витютня.
— Он, беспременно он, головастый кобель, — думал Тютень и высвистывал стих:
Он, он, суть он,Беспременно суть он,Головастый кобель,Воедин, воедин,Воедин я бог кокетин.
Витютень был так себе человек, ростом с черпак, ведро на палке. Ведро — это голова.
— Это не человек, а наказание, истинный Господь, — судили бабы, которых мало били мужья.
Витютень слышал: ладно, ладно, жабы широкие. Возьму вот, и покажу всем, что ты без исподней юбки ходишь, ведьма божья.
Витютень ходил голый, только живот обматывал рогожей, чтобы бабы не охальничали. Волоса он распускал и накладывал туда от времени до времени комья соломы и навоза — думал, может птицы заведутся, его любимая тварь, сочтут это за гнездо; но никак того не случалось.
Считал Витютень себя пророком всякой последней, гонимой, ненавидимой всеми и пожираемой твари — червей, мошек, рыбок, травы и таящих облаков, ибо и они пожираются в небе ветром.
Глаза его были велики, с поспевший чеснок, и в них горела неутомимая безумная любовь ко всем последним и растоптанным. Ходил он по земле и пел молитвы голубой траве и всякой трепещущей, дышащей твари, живущей один день, радостной и кроткой, познавшей все, ибо нечего тут познавать. Движется мир в свете солнца, и не может он тосковать; движутся живые по земле, и ни один не верит смерти. Один Витютень за всех все знает и скорбит. Но когда он видит божью коровку, он поет:
С дубу, с дубу, с дубуДа опять на пень.
В песне не нужны слова, а нужна радость. Слова Витютень сочинил так, лишь бы что сказать, а пел он душой.
Раз встретил он ребятишек у леса. Встретил, напугал и долго им говорил о грядущем царстве последней твари, которая вскоре восстанет и победит все силы, ибо она кротка и тиха, знает мир, потому что любит его и не верит смерти.
— Не будет тогда больших и умных, будут одни малые и разумные, будут одни полюбившие. И листья на деревах больше бога, который хуже сатаны. И листья ропщут только от злодея ветра, в сердце же своем они кротки и сыты самым малым.
Идет вечное царство, голубая земля нищих, умерших, позабытых. Будет всем светить не солнце, а сердце другого, ты — мне, я — тебе… Большие жрут всех и оттого дохнут и уничтожаются. Они едят падаль, а падаль — их. Но вот малые, самые последние, меньше песчинок, те уже ничего не едят и ничего не хотят, смотрят без зависти и без желания на другого, в тех одних бьется настоящая жизнь, и они без слова и борьбы завоюют мир, и царство малых будет без конца и без смерти…
Витютень от радости кричал: вы еще ребята, вы малые среди людей и вы возьмете себе человеческое царство. Так и там, малые миры возьмут себе мир. Самый малый, самый гонимый, никому не ведомый, молчащий, не рожденный, тот, для кого и песчинка — бог, тот истинный царь земли и всех звезд, потому что он последний царь, после него никого не будет, и потому он самый великий…
Был Христос, ему и сейчас еще молятся ваши отцы, он говорил: блаженны нищие духом. Но и он не понимал всего и не хотел умирать, когда умирают без слова вечером мошки, а каждая из них блаженней Христа, потому что беднее его духом.
Ребятишки сидели ни живы, ни мертвы. Сеня совсем поник и заплакал.
— Милый мой, — сказал Витютень и не спеша пошел дальше.
Так он ходил, говорил с людьми, за маленькими искал еще меньших, чтобы им втайне поклониться.