Иван Слободчиков - Большие Поляны
Среди гостей Уфимцев увидел зятя Архипа, Семена Красильникова с женой, работающего мастером в леспромхозе; он кивнул ему, — они были ровесниками, в свое время вместе призывались на действительную службу. Тут были и дед Колыванов, приходившийся кумом Архипу, и друзья Юрки, механизаторы колхоза: Валентин Федотов и Сергей Пелевин с женами, и еще какие-то пары, незнакомые ему, видимо, приезжая родня Сараскиных.
Но вот кто-то внес гармонь, ее бережно подали Красильникову, он уселся поудобнее, развернул мехи — и рявкнули басы, запели лады подголосками, полилась уральская подгорная. Бабы побойчее разом бросили застолье, повскакали с мест и пошли кругом, притопывая туфлями, помахивая платочками. Настасья, легко пройдясь по кругу, игриво передернула плечами и вдруг задорно запела:
Меня милый провожалДа на крылечке задержал,Сколько звездочек на небе,Столько раз поцеловал.
Кончив петь, она широко взмахнула платком и, чуть наклонившись, выбила дробь. Потом подбежала к Физе, стащила ее со стула.
— Айда! Какова ты лешева!
Раскрасневшаяся, разрумянившаяся Физа легко вскочила в круг, прошлась с носка на пяточку и, вскинув голову, каким-то неестественно высоким, срывающимся голосом пропела:
Я стояла у ворот,Спросил милый: «Какой год?»Совершенные летаИ никем не занята.
И вот уже вся женская половина застолья, кроме старух, закружилась в хороводе; перестук каблуков по деревянному полу, частушечная скороговорка, сопровождавшаяся женским подвизгиванием, заглушили разговоры за столом. Вскоре и некоторые мужики не утерпели, глядя на своих жен, втиснулись в хоровод, пошли выламываться, откалывать коленца.
— Председателя в круг! Председателя!
Бабы подхватили Уфимцева под руки, затащили в круг, и он, неохотно отбиваясь, вначале шел спокойно по кругу, наблюдая с усмешкой за визжащими, крутящимися перед ним бабами, потом вдруг ударил ногами, или, как говорят, сделал выход, — и пошел, и пошел колотить пол, да с вывертом, да вприсядку. Бабы еще круче завертелись, мужики заподухивали, заподсвистывали, захлопали в ладоши — и пошла карусель!
Чернобровенький, молоденький,Не стой передо мной,Разгорится мое сердце,Не зальешь его водой.
Плясали долго, потом один по одному — вначале мужики, потом бабы — выходили из круга, падали на стулья в изнеможении; мужики сразу тянулись к бутылке, чтобы промочить пересохшее горло, бабы — за платками и полотенцами, чтобы охладить пылающие жаром щеки. Только Физа с Настасьей да еще две неутомимых молодушки, Пелевина и Красильникова, продолжали выплясывать друг перед другом, исходили частушками. Уже гармонист выбился из сил, уже лады не выговаривали мелодию — не слушались пальцы, лишь басы тянули: ты-на, ты-на, а они все кружились не уставая. Наконец, гармонь как-то неестественно всхлипнула и замолкла, гармонист сунул ее под стол; ему налили полстакана водки, он выпил ее, покрутил головой, слепо потыкал вилкой в тарелку, поддел селедочную голову, пососал ее и, кажется, немного отошел, отдубел, открыл глаза пошире, посмотрел на свою жену-плясунью, разгоряченную, как лошадь после долгой гоньбы, мостившуюся рядом.
— Ну, Семен, ну, Семен, упарил баб, — кричал восторженно совсем захмелевший Кузьма. — Протряслись халявы, аж похудели... Дружки! Наливай бабам по полной, пусть поправляются!
— Не беспокойся за нас, Кузьма Терентьевич, — отвечала ему Физа. — Мы, бабы, двужильные, выдюжим.
— Это точно: двужильные, — подхватила Настасья. — Одна жила с мужиком скружила, другая — с работой. Вот и маемся, поплясать некогды.
Уфимцев посмотрел на Физу, потом перевел взгляд на Максима. Он давеча заметил, что брат ведет себя чересчур скромно: пьет мало и неохотно; хотя и смеется, когда смеются все, но как-то про себя; ни разу не вставал из-за стола, а все больше с Герасимом Семечкиным, сидевшим подле него, говорил о чем-то тихо, наклонившись над столом, поблескивая пятачком лысины. Уфимцеву захотелось подойти к молодым, поздравить со вступлением в брак — нельзя не поздравить, зачем шел! — но соседство их с Максимом останавливало.
Отчуждение братьев не укрылось от гостей, они решили воспользоваться случаем, примирить их. Уфимцев не придал значения тому, как Семечкин, махнув рукой дружкам, подозвал к себе, пошептался о чем-то. Потом встал, крикнул через стол.
— Егор Арсентьевич, строители желают с вами чокнуться... за успех дела. Пожалуйте к нам, сюда.
Кобельков услужливо подскочил к председателю, подхватил под руку. Уфимцев взял свою рюмку, пошел к Семечкину.
— Мы, строители, завсегда... — кричал Герасим, подмигивая Попову и поднимая смущенного Максима. — В первых рядах!
Братьев подтолкнули друг к другу. Попов быстро наполнил им рюмки, заодно и Герасиму, и подоспевшему к ним деду Колыванову.
— Ну, за мир и дружбу! — вскричал Герасим, поднимая свою рюмку, чокаясь с братьями. — И вы чокайтесь, — приказал он им.
Уфимцев уже раскусил затею, начатую Герасимом; он не имел ничего против, наоборот, обрадовался, но не знал, как ее примет Максим.
Большинство гостей поднялись со своих мест, смотрели, как чокаются Максим с Егором, как медленно пьют.
— А теперь — поцелуйтесь, — скомандовал Герасим.
Уфимцев обнял брата, поцеловал в колючие усы, и что-то колыхнулось у него в груди, подступило к горлу. А Максим лишь молча похлопал брата по спине.
— Ну вот и все, — заключил Герасим. — Дру́жки! Наливайте всем, выпьем по такому случаю.
Гости закричали, радуясь примирению братьев, — застолье зашумело, зазвенело посудой, старухи-певуньи тихо и нежно повели новую свадебную песню.
Уфимцевым завладел дед Колыванов. Он усадил его рядом с собой и завел разговор о строящемся доме.
Но что говорил дед, Уфимцев так и не понял, он перестал для него существовать, — в горницу вошла Аня, встреченная криками гостей. Из-за стола выскочили Физа и Настасья, стали ее раздевать, снимать пальто, но она не давалась, закрывалась руками, говорила, смеясь:
— Нет, нет, я только на минутку, только поздравить Лидочку.
Она подошла к невесте, обняла ее, поцеловала и в губы и в щеки. Кобельков поднес ей большую рюмку портвейна.
— Выпить, обязательно выпить! — кричал Кузьма, — До дна!
Аня взяла рюмку, посмотрела на гостей, чуть задержала взгляд на муже. Он давно не видел ее и сейчас сидел безвольно, не зная, как себя вести, не отрывал глаз от безмятежно спокойного лица Ани. Она заметно раздалась в талии, белый оренбургский платок подчеркивал смуглость ее кожи, выделял черные брови, легкий пушок над верхней губой — все это такое до боли знакомое Уфимцеву, такое родное, что у него перехватило дыхание, не стало хватать воздуха, он машинально распустил узел галстука, расстегнул ворот рубашки.
— Желаю вам обоим крепкого супружеского счастья, — оказала Аня вставшим перед нею молодым. — Любите друг друга, живите дружно, не давайте повода для ссор, пусть ничто не омрачает вашей жизни. — Тут она вновь взглянула на Уфимцева. — И пусть в вашей жизни не будет слез горя, а только слезы радости!
Она залпом выпила рюмку, поставила ее на стол и пошла, но ее опять перехватила Настасья, потянула к столу, к тому месту, где сидел Уфимцев. Но Аня оторвала от себя руки Настасьи, сказала нервно:
— Нет, нет, не могу, уволь. У нас сегодня педсовет. Вот только с мамой поговорю... Мама, можно вас на минутку?
И видя, что Евдокия Ивановна поднимается, быстро вышла из горницы. Настасья увязалась за ней.
Уфимцев уставился на дверь, за которой скрылась Аня, потом на деда Колыванова, дергавшего его за рукав; слова деда не доходили до Уфимцева, ему хотелось вскочить и бежать за Аней, но он посмотрел на гостей и решил не позорить себя, не показывать своей слабости, своего унижения перед женой.
Он посидел еще какое-то время, — желание увидеть Аню, поговорить с ней все же взяло верх, и он, неторопливо, чтобы все видели, как он не торопится, — не за женой гонится, — вышел в переднюю. Ани там не было, не было и матери с Настасьей. Уже не сдерживаясь, он выскочил в сени, на крыльцо и тут встретил шедшую со двора мать.
— А где Аня?
— Ушла, — ответила Евдокия Ивановна. — Проворонил ты Аню...
Уфимцев, не дослушав мать, бросился за ворота. На улице было темно, он посмотрел в тот и другой конец села — светились только окна домов, но людей близко не было. Он вначале пошел, потом побежал по направлению к школе, но вскоре остановился, повернул обратно, дошел до дома Сараскиных, откуда неслась песня про рябину, которая хотела перебраться к дубу, постоял, подумал, чему-то усмехнулся и пошел домой.
2
С уходом Груни, возвращением ее в Поляны к отцу, Васьков потерял устойчивость в жизни. Нарушилась, прервалась та житейская колея, которой он привык идти, чувствуя рядом с собой любимого человека.